«Помойка, везде помойка, даже на дереве»; мате и калебаса; «ну что помогает?»

Пиджак едет по трассе

«Помойка, везде помойка, даже на дереве»; мате и калебаса; «ну что помогает?»

…и всё стремительно обесцвечивается и становится серым, слякотным.

Снег смешивается с дорожной грязью, превращаясь в серую жижу, которая течёт по краям дороги, блестящей в свете редких фонарей. Пиджак вцепился в руль, сутуло наклонился вперёд. Он таращился в завихрения снега в дальнем свете фар.

После обеда и разговора с шефом все пошли обратно в офис, а Пиджак домой. Он брёл пешком по людной улице, поминутно тормозя, сдавал влево, замирал, прислонившись к стене, и жадно смотрел в телефон. Лицо бледное, запавшее, мышца на животе дергалась не переставая. В конце проспекта, который упирался в железнодорожный вокзал, он повернул налево и стал спускаться вниз, к набережной черной реки.

Сгустились сумерки, и когда он подошёл к своему круглому дому, стало совсем темно. Со стороны вокзала протяжно закричал поезд. Круглый дом, массивная девятиэтажка, причуда местного архитектора, растянулся дугой на целый квартал вдоль реки на верхнем ярусе набережной, облепленный мусорными баками и беспорядочно запаркованными машинами.

Включились фонари, с реки потянул ветер, заползая в рукава и за шиворот, в лицо ударили колючки снега. Пиджак посмотрел наверх. В его окнах горел свет, Маша с детьми уже дома. Как и договорились, она забрала машину из сервиса и поставила аккуратно под их окнами, умница. Пиджак опять услышал гулкий раскат и ощутил вибрацию в подошвах, — на заводе продолжали взрывать, — и какое-то громкое жужжание сверху, как будто огромной мухи. Какая муха в начале марта? Но это жужжание преследовало Пиджака уже несколько дней, когда он возвращался домой.

Он помялся, завел Туксон брелком, ещё раз машинально посмотрел в телефон, проверяя, нет ли новых лайков, и вдруг как будто опомнился, тихо зарычал, распахнул дверь и швырнул телефон на заднее сидение, тот подпрыгнул и упал куда-то вниз в грязный коврик. Пиджак вскочил в машину. Двигатель клокотал и потряхивал кузов. Далеко в черноте за холмами, которые опоясывали город, вспыхнула розовая нитка зарева, и машину тряхнуло чуть сильнее. Пиджак прильнул к стеклу, заглядывая наверх на девятый этаж в свои горящие окна, и в кривых ветвях увидел трепещущие на ветру, застрявшие целлофановые пакеты. Он опустил стекло и прислушался. Дунул ветер. Так и есть: пакеты вытянулись и зажужжали как гигантские мухи. Пиджак плюнул в окно, поднял стекло и тихо сматерился:

— Помойка, везде помойка, даже на деревьях — помойка.

Он даванул на газ, выскочил через бордюры на дорогу, и помчался в сторону трассы к далекому мосту.

Быстро закончились сначала многоэтажные, потом деревянные, барачные дома. Дорога стала прыгать по холмам. Справа проползла увешанная гирляндами дамба, и сразу после неё пропали фонари. Всё, что видел Пиджак, лишь дальний свет фар его Туксона и хороводы снега на лобовом стекле.

Начала ныть спина. Радио, которое всё время молчало на мёртвой частоте, забурчало, стало плеваться помехами. Справа то и дело вспыхивало зарево взрывов за заводе, и каждый взрыв отдавал потряхиванием кузова и рыком радиопомех, которые зудели в ушах, и казалось, что именно с этим звуком ноет позвоночник, царапает, и хочется вытащить хребет наружу, и встряхнуть, как жезл фокусника, который из твердого разом превращается в мягкий, и со щелчком выпрямить, и вставить обратно. И ему стало казаться, что он едет на работу, зимним темным утром. Вот он уже в конторе. Пришел, сел. Протер очки. Проверил почту. Десять утра, спина тянет голову к груди. Глаза слезятся, жмурятся. Телефонный звонок, трубку прижал левым плечом, изогнулся. Положил трубку. Распрямил голову, в глазах потемнело, в шее засел замочек, мелкий с горошину, но не дает теперь повернуть голову. Одиннадцать часов. Спина ноет так, что хочется выть. Встать распрямиться, вытянуть руки в стороны нельзя. Бабы смотрят косо. Начальница ухмыляется. Однажды прочитал, что чай-мате помогает и тонзирует, снимает спазм. Рассказал жене, она купила калебасу. Притащил её на работу, бабы вытаращились. Начальница сначала не знала, что и сказать, но скоро радостно сообразила. «И что? Помогает?» Смотрит многозначительно, и хихикает, сощурив похабные свиные глазки, потряхивая стриженой головой, подмигивает такой же толстозадой, молодящейся подружке. У той волосы длинные, крашены черным, воронье крыло, распущены. Надо было сказать: «Ага, помогает, лопатой не перешибёшь», — только, жаль, не сообразил, до сих пор жаль. Господи, чьё это воспоминание? Это же не про меня. Это Красавчик рассказывал, и не про мате, а про имбирь. Всё перемешалось, моё и не моё. А где моё?..

В одиннадцать тридцать он вылетает в коридор, осматривается, выгибает спину, оттопыривает зад, позвоночник щёлкает где-то между лопаток, кайф. Обед, и он сбегает во двор, ждет когда со скамеек вокруг турников уйдут идиоты школьники, хочется есть, но он не может, пока не сделает, что надо. И он ждет целых пятьдесят минут, и пора возвращаться в офис, и пацаны, наконец, накурились и уходят. Он бросается на турник и как мешок с навозом болтается, выпрямляя спину. Вспоминает, как не мог залезть на канат в школе, и не он один, а училка, большая, крепкая, заслуженная, подзывала детей по очереди к канату: — «молодец», — «молодец», — «мешок с навозом», — «молодец». Пиджак всегда был «мешок с навозом». Бегом, взмокнув, обратно на работу через ларек, покупает жирную сосиску, потому что выпрямленный, на время избавленный от боли организм, вспоминает про голод. После сосиски туловище давит на мозг, который проснулся ни свет ни заря, и хочет спать. К четырем дня возвращается нытье в спине и ты уже сутулая скрипящая скрюченная коряга с воспалёнными глазами.

Слава Богу, этого больше не будет. Буду работать дома, можно в любой момент лечь на пол, вытянуть спину. Или вообще йогой заняться наконец-то. И никто не будет видеть, что ты потеешь и у тебя дрожат руки. А как же работа? Не нужно будет вставать в пять утра и выдирать себя из кровати. Офиса — не будет. Не будет!

И тут жуткая тоска вперемежку со страхом стянули череп кольцом. Тебя не будет на работе, и про тебя забудут. Уволят. “Пиджак? Какой Пиджак? Который не появлялся полгода. Уволить!” Вот радость. Какая радость? Тебя же уволили. Ты теперь не будешь офисная гусеница с остеохондрозом. Как же так, где брать деньги?

И тело за баранкой автомобиля скрючивается, скукоживается, сжимается. Слабая спина со следами ампутированных крыльев не в состоянии удержать его в прямом положении. Живот тянет тощую грудь к коленям. Тело живет, вливает в себя спирт, впихивает обезболивающие, вдыхает дурь, чтобы выпустить на волю якобы свободную, бесконечную душу. Но освобожденная душа живёт по законам тела, в котором обитает. Она тоже сжимается, скрючивается и скукоживается вместе с натянутыми на него стареющими костями, мясом и шкурой. “Раньше, в детстве, всё было большое и невообразимо прекрасное: деревья, улицы и люди!” А теперь стало мелким, пустым и тошнотворно привычным. И становится мельче и меньше с каждым днем. Оболочка человека и его сознание с годами уменьшаются, стремятся внутрь себя, глубже и глубже, пока не превратятся в точку, микроскопическую черную дыру, которая через несколько десятков лет неизбежно сольётся с гигантской черной дырой потустороннего мира, “присоединится к большинству”. А в это самое время вселенная, повинуясь импульсу большого взрыва, с бешеной скоростью расширяется, увеличивается, несется сразу во все стороны, мчится, пожирает, покрывает собою пространство. Бесконечно уменьшающийся человек в бесконечно расширяющейся вселенной продолжает пыжиться и рассчитывать на понимание, на гармонию и слияние с миром, в котором так недолго пребывает, и который стремительно убегает, уносится от него. У нас нет шансов ни понять этот мир, ни слиться с ним, ни даже на мгновение почувствовать себя здесь как дома. Мы движемся в противоположных направлениях, и эта противоположность многократно помножена на количество известных и неизвестных нам измерений.

А снег бьется в стекло и освещенная полоса перед рылом машины становится всё уже и уже. Впереди замаячили тусклые фонари. Что за место?

Пиджак нажал тормоз, педаль задёргалась, Туксон чуть занесло правым боком, и он застыл. Пиджак вытянул ручник, выключил фары и стал ждать, пока глаза привыкнут к навалившейся тьме. Чёрный пейзаж, проступавший на фоне светлого неба, был знаком. Всё правильно: справа изгиб леса как ящерица с поднятой головой, слева – будка с тусклым фонарём и шлагбаум железнодорожного переезда. То самое место.

И заныли ноги.