Вайнштейн, снегурочки и кринж

— Труп из зала не видно. Стенки высокие. Надо обрезать стенки гроба.

— Ну вообще-то не труп, а покойник. Труп — на улице замёрз, в морге — труп. А это же как-никак панихида. Тут покойник.

— Да что же вы меня все время поправляете?

Валерий Фёдорович Трупак, или просто “Валерич”, режиссёр, ожесточённо затряс и защёлкал зажигалкой, наконец запалил сигарету и пыхнул дымом под низкий потолок зала. Обычно он выкуривал по две-три пачки за репетицию. Когда сигареты заканчивались, он громогласно отправлял кого нибудь из актёров в ларёк. Теперь же на генеральном прогоне в день премьеры он потерял счёт пачкам, кончился бензин в зажигалке. Но в ларёк не посылал, знал, что никто с места не двинется, и не хотел растрачивать злость до вечера, до собрания. Берёг нервы.

Он был мощный, квадратного телосложения, густые волнистые волосы с редкой сединой, крупные черты лица и рыбьи глаза на выкате за толстенными линзами очков. Лицо могло изобразить любую эмоцию, а тело работало безупречно так, как будто он всегда видел себя со стороны. Когда нужно было показать актёрам, как сыграть, он резво выскакивал на сцену, изображал всех по очереди и одновременно. Чётко, за секунду. Крупные руки, гибкие как пластилин. Говорили, что в своё время он с актёрами полностью отстроил-отремонтировал помещение театра, этими самыми руками. А теперь животик и землистый цвет лица. Что же он будет делать, если его выгонят из театра? А ведь выгонят обязательно, труппа настроена жёстко, злобой напитан воздух.

Сигарета погасла. Валерий Федорович снова пощёлкал, потряс дохлую зажигалку, швырнул в пепельницу:

— Хорошо, не труп: покойника не видно, стенки высокие. У гроба. И покойника – не видно. Где живот вашего покойника? Надо обрезать стенки.

— Зачем? – это Гоша вернулся с перекура и врезается в разговор.

— Не видно покойника. Ты где ходишь? – Валерич сверкает очками. Гоша молчит, смотрит на режиссёра в упор и всем ясно: ответом не удостоит.

Валерич понимает, отворачивается.

Дисциплина развалилась. Ставит большой спектакль, классику — замахнулся. А гроб, главный реквизит спектакля, ему не могли найти нормальный. Сколотили просто из досок с помойки прямо утром в день премьеры.

— Из зала не видно покойника. Стенки высокие, покойник — худой. Саня, вставай!

Покойник приподнимает ноги, кряхтит и садится в гробу. Глаза стеклянные, приоткрытый рот подрагивает, что-то немо лепечет: гигантская роль, километр текста, бессонные ночи. Но успевает и поворчать:

— То лягте, то встаньте. Санька-встанька.

— А, давайте их отпилим, — весело вступает Виталя, но режиссёр не реагирует, обращается к покойнику:

— Ты похудел, Саша, где живот? Как женился, так вес скинул. Обычно же наоборот бывает. Что случилось?

Санина жена, тоже актриса, стоит тут же рядом и смущнно улыбается. Валерич разглядывает её, сощурив глаза под очками:

— Сам вес скинул, и жена у тебя цветёт. Что ж ты с ней делаешь, Санечка? — и ведёт злобным взглядом по кругу, впиваясь глазами во всех на сцене и во всех, сидящих в тёмном зале.

Провокация удалась. Гоша, который уже хмуро уселся за Валеричем, с шумом вскакивает и в два шага вылетает из зала. Мы сидим на выходе и успеваем перехватить его шипение:

— Скотина похотливая.

Потом мы пилим гроб на улице, неподалеку от той же помойки, где утром раздобыли доски. Ноябрь, зябко и сыро, изо рта пар, запах листвы щекочет нос. Мы оставили куртки в гримерке, мерзнем в рубашках.

Мы с Пахой — студенты-второкурсники, попали в театр из институтской студии, как “самые талантливые”. Ну как, Паха — талантливый: маленький, пластичный с ассиметричным белобрысым каре, картинно скрывающим один глаз, а я так, «шум за сценой», худой, длинный, сутулый и деревянный. Но пилить у меня получается лучше, а Паха курит и придерживает хлипкий гроб.

Приходит Даша. Хитро зыркнула на Паху и юркнула вниз, в подвал театра — театр находится в подвале общаги. Паха поворачивается ко мне, глаза беспокойно бегают:

— Что-то сегодня будет, она от меня не отстанет, так вцепилась, — он озабоченно качает головой.

— Ну, а чего ты, в первый  раз что ли. Ты же уже всё, свободен. Так что можешь кого хошь, ну и тебя может кто хошь.

— Ну она же уже это… Немолодая.

— Познавай новое. То есть старое. И хорошо забытое.

Шучу несмешно, но Паха улыбается. Снаружи у меня свойский цинизм, а внутри — зависть. У Пахи с первого курса половая жизнь бурлит. Не то, что у меня. А ещё думаю: ишь ты, Даша, кто бы мог подумать. Ну да, она мелкая миниатюрная, ниже Пахи даже, а он сам – гном. А её-то морщинки выдают, при близком рассмотрении, но симпатичная.

Приходит Виталя, тащит какую-то сумку и рюкзак с реквизитом, опирается на трость. Трость у него несколько месяцев – вживается в роль хромого. С ним пара девчонок. Мы c Пахой пилим гроб по очереди, оба в поту и мыле. Виталя смотрит на нас пару мгновений задумчиво, как будто что-то припоминая, и тут лицо его озаряется:

— Пилите Шура гири, пилите. Они золотые, — Виталя ржёт, девчонки ржут.

Гениально. Сообразил. Мы с Пахой морщимся, с натугой улыбаясь. Чёртов гроб!

Последний прогон. Директриса Марь Николавна в роли респектабельной матроны:

— Я женщина и требую увлажнения!

Ну, оговорилась немного и всех развеселила. На секунду. Все ждут будущий тяжелый разговор, поэтому улыбки натянуты, смех — натужный. Гнетущий привкус. Все сначала прыснули, а Валерич даже вскочил, картинно держась за трясущийся живот. И вдруг все опомнились и окислились, заглушили улыбки, стали осматриваться, искать что-то на полу, разглядывать обувь.

Представление. Мы делаем шум за сценой и выносим гроб. После случая с подносом, когда я опрокинул бутыль воды-шампанского на актрису, произносившую текст, и ушёл со сцены в неправильную сторону, потому что там, куда я должен был уйти, стоял Валерич, сверкая очками, шипя, матерясь и воздевая руки к потолку, — в общем, после того случая мне даже роль официанта не дают.

В антракте я ловлю Гошу.

— Конечно режиссер он классный, —  Гоша принимает задумчивый вид и смотрит мимо меня за плечо, — постановки делает поэтические, по Есенину например, по Маяковскому, просто класс, — но тут же приходит в себя и снова полон злобы и решимости, — но надо, надо мочить!

— Может не стоит его мочить так сильно? – я давлюсь состраданием.

— Нет, надо мочить, решили мочить, значит, будем мочить.

После спектакля директриса говорит нам с Пахой:

— Ребята, вы, наверное, выйдите-покурите, нам нужно обсудить внутренние дела.

— А чего, пусть остаются, они же часть коллектива! – это Гоша пронесся мимо и уселся в первый ряд. Директриса смотрит ему вслед, и потом на нас и качает головой. Мы понимаем, что не стоит лезть, и идем курить.

— Сейчас они его раздолбают, и бухать будут, — Паха ёжится и выпускает в небо струю пара и дыма.

— Ты остаешься?

— Меня Даша пригласила, — он обреченно и как будто извиняясь глядит на меня, — а ты?

— Видно будет, тошно от всего этого.

И вообще, меня так-то никто не приглашал пока.

Мы возвращаемся, на нас почти налетает Гоша, глаза горят, борода топорщится:

— Куда делись? Ну-ка быстро в зал, я сказал, — он все это время бегал из зала в коридор, матерясь, а может, и колотя стены кулаками — стены, построенные и ремонтированные руками Валерича и Гоши, когда-то, давным-давно.

Мы сидим, вжимаясь в кресла от стыда. Валерич стоит в центре зрительного зала и орёт. На сцене гроб и актеры, которые не успели переодеться, старомодные костюмы, у женщин шляпки, брошки, яркий макияж.

— Я — мужик, понимаете, вы хотите, чтобы я перестал быть мужиком? Я делаю так, потому что я – мужик! – Валерич жестикулирует, как обычно, когда объясняет мизансцену. Он реально огромный, квадратный. Рыбьи выпученные глаза из-за очков с толстыми стеклами блестят. Пепельницу не видно под дымящейся горой окурков. Гоша в очередной раз выскакивает из зала, шипя:

— Вот пи…еть-то…

А я сижу и вспоминаю, что на днях Гоша и Саня показывали в лицах, как притащили в театр и окучивали каких-то девчонок. Саша комично жаловался: «Я понимаешь, пою-пою, их расслабляю, растапливаю, а он в это время, значит, наливает и уводит, а я остаюсь с гитарой».

И чего они набросились на Валерича, нашли козла отпущения. Сами-то…

Но Гоша объяснил всё железно убедительно. Накануне объяснил. Я спросил его в курилке:

— А что случилось-то? За что вы его так?

Гоша тогда стоял вплотную и накручивал пуговицу на моей рубашке, сильнее и сильнее, сейчас оторвет:

— Представляешь, скоро Новый год, у нас куча выступлений, утренники, девчонки все студентки, небогатые, нужно подзаработать. Так мы узнаём случайно, что он им говорил, например: «Я тебе, Леночка, дам роль снегурочки, если ты со мной переспишь».

Я сделал круглые глаза, а Гоша подытожил:

— Поэтому – мочить.

И мы опять вжимаемся в кресла от стыда, отводим взгляд, чтобы не встретиться с Валеричем. Но мне пришлось встретиться, через полчаса.

Мы как-то с Пахой смылись снова курить, а потом когда вернулись, все уже выпустили пар и расползались из зала пить водку в кафешке, комнате со столиками и чайником. Чем закончился разговор, мы не знали. Но затевалось всё, чтобы выгнать Валерича.

Мы с Пахой долбанули сначала скромно, потом долбанули ещё, потом появилась Даша, и они с Пахой пропали. А я снова пошел курить и увидел Валерича и ещё какого-то парня, вроде, тоже актера, но не из сегодняшнего спектакля. Они сидели на диванчике в коридоре, было узко, и нужно было повернуться боком, чтобы пройти. Парень был уже кривой и смотрел на Валерича стеклянными преданными глазами.

Я развернулся к ним лицом, чтобы проскользнуть, и тут режиссёр обратился ко мне, первый раз за год, наверное. После того случая с бутылкой он меня не замечал.

А теперь смотрит снизу вверх и говорит:

— Вот Сашенька, вот, так получается, — горько так говорит, беззащитно как-то.

Парень со стеклянными глазами заскулил что-то ободряющее, я промычал что-то в том же духе, типа «держитесь» и смылся из театра, с радостью, и почти до утра догонялся пивом по центру города.

В понедельник Паха на ленте шёпотом рассказал, как проснулся после премьеры в квартире Даши, «и при свете всё такое грязное показалось, противное. Она уже ушла, прикинь. Я пулей домой и мылся час».

А я слушал, ухмылялся и завидовал. Вот счастливец. А через месяц я поехал работать в пионерлагерь, там у меня появилась Гулька, и я уже не завидовал. Никогда. Осталось только воспоминание о Валериче, жалость и стыд. Сейчас бы сказали «кринж», но тогда мы такого слова не знали.

Рассказ писан на конкурс для портала ALTERLIT. Это эпизод «Истории Пиджака» для романа «Страх & Cтыд».

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.