История с оригинальным названием «Вайнштейн и снегурочки», основана на реальных событиях

Дневник: Тень Вайнштейна

Дневник Пиджака: 15 марта 2013, вечер.

[Театральная байка. По заданию доктора Ф. От лица Пиджака]

— Труп из зала не видно. Стенки высокие. Надо обрезать стенки гроба.

— Ну вообще-то не труп, а покойник. Труп — он на улице замёрз, и в морге — труп. А это же как-никак панихида. Тут покойник.

— Да что же вы меня все время поправляете?

Валерий Фёдорович Трупак, или просто “Валерич”, режиссёр, ожесточённо затряс и защёлкал зажигалкой, и, наконец запалив сигарету, пыхнул дымом под низкий потолок зала. Обычно он выкуривал по две-три пачки за репетицию. Когда сигареты заканчивались он громогласно отправлял кого нибудь из актёров в ларёк. Теперь же на генеральном прогоне перед представлением он потерял счёт пачкам, кончился бензин в зажигалке. Но в ларёк он никого не посылал, знал, что никто с места не двинется, и не хотел растрачивать злость до вечера, до собрания театра после премьеры. Берёг нервы.

Он был мощный, квадратного телосложения, густые короткие волнистые волосы с рекой сединой, крупные черты лица и рыбьи глаза за толстенными линзами очков. Лицо могло изобразить любую эмоцию, а удивительно пластичное для его комплекции тело работало безупречно так, как будто он всегда видел себя со стороны, из зала. Когда нужно было показать актёрам, как сыграть, он резво выскакивал на сцену, изображал всех по очереди и одновременно. Чётко, за секунду. Крупные руки, но гибкие как пластилин. Говорили, что в свое время вдвоем с мужем директрисы они полностью отстроили и отремонтировали помещение театра этими самыми руками. А теперь животик и землистый цвет лица. Что же он будет делать, если его выгонят из театра? А ведь выгонят обязательно, актёры настроены жёстко, злобой напитан воздух.

Сигарета погасла. Валерий Федорович снова пощёлкал, потряс дохлую зажигалку, швырнул в пепельницу:

— Хорошо, не труп: покойника не видно, стенки высокие. У гроба. И покойника – не видно. Где живот вашего покойника? Надо обрезать стенки.

— Зачем? – это Гоша по прозвищу Манагер, второй человек в театре после Валерича, вернулся с перекура и врезается в разговор.

— Не видно покойника. Ты где ходишь? – Валерич сверкает очками. Гоша молчит, смотрит на режиссёра в упор и всем ясно: ответом не удостоит.

Валерич понимает, отворачивается.

Дисциплина развалилась. Валерич ставит большой спектакль, классику — замахнулся. А гроб, главный реквизит спектакля, ему не могли найти нормальный. Сколотили просто из досок с помойки прямо утром в день премьеры.

— Из зала не видно покойника. Стенки высокие, покойник — худой. Саня, вставай!

Покойник приподнимает ноги, кряхтит и садится в гробу. Глаза стеклянные, приоткрытый рот подрагивает, что-то немо лепечет: гигантская роль, километр текста, бессонные ночи. Но успевает поворчать:

— То лягте, то встаньте. Санька-встанька.

— А, давайте их отпилим, — весело вступает Виталя, но режиссёр не обращает внимания:

— Ты похудел, Саша, где живот? Как женился, так вес скинул. Обычно же наоборот бывает. Что случилось?

Санина жена, тоже актриса, стоит тут же рядом и смущённо улыбается. Валерич разглядывает её, сощурив глаза под очками:

— Сам вес скинул, и жена у тебя цветёт. Что ж ты с ней делаешь, Санечка? — и ведёт злобным взглядом по кругу, впиваясь глазами во всех на сцене и во всех, сидящих в тёмном зале.

Провокация удалась. Гоша, который уже хмуро уселся за Валеричем, с шумом вскакивает и в два шага вылетает из зала. Мы сидим на выходе и успеваем перехватить его шипение:

— Скотина похотливая.

Потом мы пилим гроб на улице, неподалёку от той же помойки, где утром раздобыли доски. Ноябрь, зябко и сыро, изо рта пар, запах листвы щекочет нос. Мы оставили куртки в гримерке, мерзнем в рубашках.

Мы с Пахой — студенты-второкурсники, попали в театр из институтской студии, как “самые талантливые”. Ну как, Паха — талантливый: маленький, гибкий с ассиметричным белобрысым каре, картинно скрывающим один глаз, а я так, «шум за сценой», худой, длинный, сутулый и деревянный. Но пилить у меня получается лучше.

Я вспоминаю, как Валерич сказал на одной пробе: “Ну не надо, дружочек, всю тоску еврейского народа показывать в каждой фразе, легче, легче”. А мне кроме тоски нечего показывать: несуразное раскоординированное тело не слушается. Потому играл лицом. Когда на студии шёл на сцену показывать сценку, девчонки шептались: “на лицо, на лицо смотри, это просто ржака”. Я корчил рожи, и мне казалось, что я играю телом.

Паха курит и придерживает хлипкий гроб.

Приходит Даша. Хитро поглядывает на Паху и спускается вниз, в подвал театра — театр находится в подвале общаги завода взрывчатки. Паха поворачивается ко мне, глаза беспокойно бегают:

— Что-то сегодня будет, она от меня не отстанет, так вцепилась, — он озабоченно качает головой.

— Ну, а чего ты, в первый раз что ли. Ты же уже всё, свободен. Так что можешь кого хошь, ну и тебя может кто хошь.

— Ну она же уже это… Немолодая.

— Познавай новое. То есть старое. И хорошо забытое.

Шучу несмешно, но Паха улыбается. Снаружи у меня свойский цинизм, а внутри — зависть. У Пахи с первого курса половая жизнь бурлит. Не то, что у меня. А ещё думаю: ишь ты, Даша, кто бы мог подумать. Ну да, она мелкая миниатюрная, ниже Пахи даже, а он сам – гном. А её-то морщинки выдают, при близком рассмотрении, но симпатичная.

Приходит Виталя, тащит какую-то сумку и рюкзак с реквизитом, опирается на трость. Трость у него несколько месяцев – вживается в роль хромого. С ним пара девчонок. Мы c Пахой пилим гроб по очереди, оба в поту и мыле. Виталя смотрит на нас пару мгновений задумчиво, как будто что-то припоминая, и тут лицо его озаряется:

— Пилите Шура гири, пилите. Они золотые, — Виталя ржёт, девчонки ржут.

Гениально. Сообразил. Мы с Пахой морщимся, с натугой улыбаясь. Чёртов гроб!

Последний прогон. Директриса Марь Николавна в роли респектабельной матроны:

— Я — женщина и требую увлажнения!

Ну, оговорилась немного и всех развеселила. На секунду. Все ждут будущий тяжёлый разговор, поэтому улыбки натянуты, смех — натужный. Гнетущий привкус. Все сначала прыснули, а Валерич даже вскочил, картинно держась за трясущийся живот. И вдруг все опомнились и окислились, заглушили улыбки, стали осматриваться, искать что-то на полу, разглядывать обувь.

Представление. Мы делаем шум за сценой и выносим гроб. После случая с подносом, когда я опрокинул бутыль воды-шампанского на актрису, произносившую текст, и ушёл со сцены в неправильную сторону, потому что там, куда я должен был уйти, стоял Валерич, сверкая очками, шипя, матерясь и воздевая руки к потолку, — в общем, после того случая мне даже роль официанта не дают.

В антракте я ловлю Гошу-Манагера.

— Конечно режиссёр он классный, — Гоша принимает задумчивый вид и смотрит мимо меня за плечо, — постановки делает поэтические, по Есенину например, по Маяковскому, просто класс, — но тут же приходит в себя и снова полон злобы и решимости, — но надо, надо мочить!

— Может не стоит его мочить так сильно? – я давлюсь состраданием.

— Нет, надо мочить, решили мочить, значит, будем мочить.

После спектакля директриса говорит нам с Пахой:

— Ребята, вы, наверное, выйдите-покурите, нам нужно обсудить внутренние дела.

— А чего, пусть остаются, они же часть коллектива! – это Гоша пронесся мимо и уселся в первый ряд. Директриса смотрит ему вслед, и потом на нас и качает головой. Мы понимаем, что не стоит лезть, и идем курить.

— Сейчас они его раздолбают, и бухать будут, — Паха ёжится и выпускает в небо струю пара и дыма.

— Ты остаешься?

— Меня Даша пригласила, — он обреченно и как будто извиняясь глядит на меня, — а ты?

— Видно будет, тошно от всего этого.

И вообще, меня так-то никто не приглашал пока.

Мы возвращаемся, на нас почти налетает Гоша, глаза горят, борода топорщится:

— Куда делись? Ну-ка быстро в зал, я сказал, — он все это время бегал из зала в коридор, матерясь, а может, и колотя стены кулаками — стены, построенные и ремонтированные руками Валерича, мужа директрисы и Гошиными тоже.

Мы сидим, вжимаясь в кресла от стыда. Валерич стоит в центре зрительного зала и орёт. На сцене гроб и актеры, которые не успели переодеться, старомодные костюмы, у женщин шляпки, брошки, яркий макияж.

— Я — мужик, понимаете, вы хотите, чтобы я перестал быть мужиком? Я делаю так, потому что я – мужик! – Валерич жестикулирует, как обычно, когда объясняет мизансцену. Он реально огромный, квадратный. Рыбьи выпученные глаза из-за очков с толстыми стеклами блестят. Пепельницу не видно под дымящейся горой окурков. Гоша в очередной раз выскакивает из зала, шипя:

— Вот пиздеть-то!

А я сижу и вспоминаю, что на днях Гоша и Саня показывали в лицах, как притащили в театр и окучивали каких-то девчонок. Саша комично жаловался: «Я понимаешь, пою-пою, их расслабляю, растапливаю, а он в это время, значит, наливает и уводит, а я остаюсь с гитарой».

И чего они набросились на Валерича, нашли козла отпущения. Сами-то…

Но Гоша объяснил всё железно убедительно. Накануне объяснил. Я спросил его в курилке:

— А что случилось-то? За что вы его так?

Гоша тогда стоял вплотную и накручивал пуговицу на моей рубашке, сильнее и сильнее, сейчас оторвёт:

— Представляешь, скоро Новый год, у нас куча выступлений, утренники, девчонки все студентки, небогатые, нужно подзаработать. Так мы узнаём случайно, что он им говорил, например: «Я тебе, Леночка, дам роль снегурочки, если ты со мной переспишь».

Я сделал круглые глаза. Ну да, а Леночка вышла замуж за Сашу-“покойника”. Видать, рассказала, и понеслось.

А Гоша тем временем подытожил:

— Поэтому – мочить.

И мы опять вжимаемся в кресла от стыда, отводим взгляд, чтобы не встретиться с Валеричем. Но мне пришлось встретиться, через полчаса.

Мы как-то с Пахой смылись снова курить, а потом когда вернулись, все уже выпустили пар и расползались из зала пить водку в кафешке, комнате со столиками и чайником. Чем закончился разговор, мы не знали. Но затевалось всё, чтобы выгнать Валерича.

Мы с Пахой долбанули сначала скромно, потом долбанули ещё, потом появилась Даша, и они с Пахой пропали. А я снова пошёл курить и увидел Валерича и ещё какого-то парня, вроде, тоже актера, но не из сегодняшнего спектакля. Они сидели на диванчике в коридоре, было узко, и нужно было повернуться боком, чтобы пройти. Парень был уже кривой и смотрел на Валерича пёсьими преданными глазами.

Я развернулся к ним лицом, чтобы проскользнуть, и тут режиссёр обратился ко мне, первый раз за год, наверное. После того случая с бутылкой, которую я уронил на актрису, Валерич меня вообще не замечал.

А теперь смотрит так, снизу вверх и говорит:

— Вот, дружочек, вот, так получается, — горько так говорит, беззащитно как-то.

Парень со стеклянными глазами заскулил что-то ободряющее, я промычал что-то в том же духе, типа «держитесь» и смылся из театра, с радостью, и почти до утра догонялся пивом по центру города.

В понедельник Паха на ленте шёпотом рассказал, как проснулся после премьеры в квартире Даши, «и при свете всё такое грязное показалось, противное. Она уже ушла, прикинь. Я пулей домой и мылся час».

А я слушал, ухмылялся и завидовал. Вот счастливец. А через месяц я поехал работать в пионерлагерь, там у меня появилась своя Гулька, и я уже не завидовал. Никогда. Осталось только воспоминание о Валериче, жалость и стыд. Сейчас бы сказали «кринж», но тогда мы такого слова не знали.