Вайнштейн, снегурочки и кринж

— Труп из зала не видно. Стенки высокие. Надо обрезать стенки гроба.

— Ну вообще-то не труп, а покойник. Труп — на улице замёрз, в морге — труп. А это же как-никак панихида. Тут покойник.

— Да что же вы меня все время поправляете?

Валерий Фёдорович Трупак, или просто “Валерич”, режиссёр, ожесточённо затряс и защёлкал зажигалкой, наконец запалил сигарету и пыхнул дымом под низкий потолок зала. Обычно он выкуривал по две-три пачки за репетицию. Когда сигареты заканчивались он громогласно отправлял кого нибудь из актёров в ларёк. Теперь же на генеральном прогоне перед представлением он потерял счёт пачкам, кончился бензин в зажигалке. Но в ларёк он никого не посылал, знал, что никто с места не двинется, и не хотел растрачивать злость до вечера, до собрания театра после премьеры. Берёг нервы.

Он был мощный, квадратного телосложения, густые короткие волнистые волосы с рекой сединой, крупные черты лица и рыбьи галза за толстенными линзами очков. Лицо могло изобразить любую эмоцию, а тело работало безупречно так, как будто он всегда видел себя со стороны. Когда нужно было показать актёрам, как сыграть, он резво выскакивал на сцену, изображал всех по очереди и одновременно. Чётко, за секунду. Крупные руки, но гибкие как пластилин. Говорили, что в свое время вдвоем с мужем директрисы они полностью отстроили и отремонтировали помещение театра этими самыми руками. А теперь животик и землистый цвет лица. Что же он будет делать, если его выгонят из театра? А ведь выгонят обязательно, актеры настроены жестко, злобой напитан воздух.

Сигарета погасла. Валерий Федорович снова пощёлкал, потряс дохлую зажигалку, швырнул в пепельницу:

— Хорошо, не труп: покойника не видно, стенки высокие. У гроба. И покойника – не видно. Где живот вашего покойника? Надо обрезать стенки.

— Зачем? – это Гоша вернулся с перекура и врезается в разговор.

— Не видно покойника. Ты где ходишь? – Валерич сверкает очками. Гоша молчит, смотрит на режиссёра в упор и всем ясно: ответом не удостоит.

Валерич понимает, отворачивается.

Дисциплина развалилась. Валерич ставит большой спектакль, классику — замахнулся. А гроб, главный реквизит спектакля, ему не могли найти нормальный. Сколотили просто из досок с помойки прямо утром в день премьеры.

— Из зала не видно покойника. Стенки высокие, покойник — худой. Саня, вставай!

Покойник приподнимает ноги, кряхтит и садится в гробу. Глаза стеклянные, приоткрытый рот подрагивает, что-то немо лепечет: гигантская роль, километр текста, бессонные ночи. Но успевает и поворчать:

— То лягте, то встаньте. Санька-встанька.

— А, давайте их отпилим, — весело вступает Виталя, но режиссёр не обращает внимания:

— Ты похудел, Саша, где живот? Как женился, так вес скинул. Обычно же наоборот бывает. Что случилось?

Санина жена, тоже актриса, стоит тут же рядом и смущнно улыбается. Валерич разглядывает её, сощурив глаза под очками:

— Сам вес скинул, и жена у тебя цветёт. Что ж ты с ней делаешь, Санечка? — и ведёт злобным взглядом по кругу, впиваясь глазами во всех на сцене и во всех, сидящих в тёмном зале.

Провокация удалась. Гоша, который уже хмуро уселся за Валеричем, с шумом вскакивает и в два шага вылетает из зала. Мы сидим на выходе и успеваем перехватить его шипение:

— Скотина похотливая.

Потом мы пилим гроб на улице, неподалеку от той же помойки, где утром раздобыли доски. Ноябрь, зябко и сыро, изо рта пар, запах листвы щекочет нос. Мы оставили куртки в гримерке, мерзнем в рубашках.

Мы с Пахой — студенты-второкурсники, попали в театр из институтской студии, как “самые талантливые”. Ну как, Паха — талантливый: маленький, пластичный с ассиметричным белобрысым каре, картинно скрывающим один глаз, а я так, «шум за сценой», худой, длинный, сутулый и деревянный. Но пилить у меня получается лучше, а Паха курит и придерживает хлипкий гроб.

Приходит Даша. Хитро поглядывает на Паху и спускается вниз, в подвал театра — театр находится в подвале общаги какого-то завода. Паха поворачивается ко мне, глаза беспокойно бегают:

— Что-то сегодня будет, она от меня не отстанет, так вцепилась, — он озабоченно качает головой.

— Ну, а чего ты, в первый  раз что ли. Ты же уже всё, свободен. Так что можешь кого хошь, ну и тебя может кто хошь.

— Ну она же уже это… Немолодая.

— Познавай новое. То есть старое. И хорошо забытое.

Шучу несмешно, но Паха улыбается. Снаружи у меня свойский цинизм, а внутри — зависть. У Пахи с первого курса половая жизнь бурлит. Не то, что у меня. А ещё думаю: ишь ты, Даша, кто бы мог подумать. Ну да, она мелкая миниатюрная, ниже Пахи даже, а он сам – гном. А её-то морщинки выдают, при близком рассмотрении, но симпатичная.

Приходит Виталя, тащит какую-то сумку и рюкзак с реквизитом, опирается на трость. Трость у него несколько месяцев – вживается в роль хромого. С ним пара девчонок. Мы c Пахой пилим гроб по очереди, оба в поту и мыле. Виталя смотрит на нас пару мгновений задумчиво, как будто что-то припоминая, и тут лицо его озаряется:

— Пилите Шура гири, пилите. Они золотые, — Виталя ржёт, девчонки ржут.

Гениально. Сообразил. Мы с Пахой морщимся, с натугой улыбаясь. Чёртов гроб!

Последний прогон. Директриса Марь Николавна в роли респектабельной матроны:

— Я женщина и требую увлажнения!

Ну, оговорилась немного и всех развеселила. На секунду. Все ждут будущий тяжелый разговор, поэтому улыбки натянуты, смех — натужный. Гнетущий привкус. Все сначала прыснули, а Валерич даже вскочил, картинно держась за трясущийся живот. И вдруг все опомнились и окислились, заглушили улыбки, стали осматриваться, искать что-то на полу, разглядывать обувь.

Представление. Мы делаем шум за сценой и выносим гроб. После случая с подносом, когда я опрокинул бутыль воды-шампанского на актрису, произносившую текст, и ушёл со сцены в неправильную сторону, потому что там, куда я должен был уйти, стоял Валерич, сверкая очками, шипя, матерясь и воздевая руки к потолку, — в общем, после того случая мне даже роль официанта не дают.

В антракте я ловлю Гошу.

— Конечно режиссер он классный, —  Гоша принимает задумчивый вид и смотрит мимо меня за плечо, — постановки делает поэтические, по Есенину например, по Маяковскому, просто класс, — но тут же приходит в себя и снова полон злобы и решимости, — но надо, надо мочить!

— Может не стоит его мочить так сильно? – я давлюсь состраданием.

— Нет, надо мочить, решили мочить, значит, будем мочить.

После спектакля директриса говорит нам с Пахой:

— Ребята, вы, наверное, выйдите-покурите, нам нужно обсудить внутренние дела.

— А чего, пусть остаются, они же часть коллектива! – это Гоша пронесся мимо и уселся в первый ряд. Директриса смотрит ему вслед, и потом на нас и качает головой. Мы понимаем, что не стоит лезть, и идем курить.

— Сейчас они его раздолбают, и бухать будут, — Паха ёжится и выпускает в небо струю пара и дыма.

— Ты остаешься?

— Меня Даша пригласила, — он обреченно и как будто извиняясь глядит на меня, — а ты?

— Видно будет, тошно от всего этого.

И вообще, меня так-то никто не приглашал пока.

Мы возвращаемся, на нас почти налетает Гоша, глаза горят, борода топорщится:

— Куда делись? Ну-ка быстро в зал, я сказал, — он все это время бегал из зала в коридор, матерясь, а может, и колотя стены кулаками — стены, построенные и ремонтированные руками Валерича, Гоши и мужа директрисы.

Мы сидим, вжимаясь в кресла от стыда. Валерич стоит в центре зрительного зала и орёт. На сцене гроб и актеры, которые не успели переодеться, старомодные костюмы, у женщин шляпки, брошки, яркий макияж.

— Я — мужик, понимаете, вы хотите, чтобы я перестал быть мужиком? Я делаю так, потому что я – мужик! – Валерич жестикулирует, как обычно, когда объясняет мизансцену. Он реально огромный, квадратный. Рыбьи выпученные глаза из-за очков с толстыми стеклами блестят. Пепельницу не видно под дымящейся горой окурков. Гоша в очередной раз выскакивает из зала, шипя:

— Вот пи…еть-то…

А я сижу и вспоминаю, что на днях Гоша и Саня показывали в лицах, как притащили в театр и окучивали каких-то девчонок. Саша комично жаловался: «Я понимаешь, пою-пою, их расслабляю, растапливаю, а он в это время, значит, наливает и уводит, а я остаюсь с гитарой».

И чего они набросились на Валерича, нашли козла отпущения. Сами-то…

Но Гоша объяснил всё железно убедительно. Накануне объяснил. Я спросил его в курилке:

— А что случилось-то? За что вы его так?

Гоша тогда стоял вплотную и накручивал пуговицу на моей рубашке, сильнее и сильнее, сейчас оторвет:

— Представляешь, скоро Новый год, у нас куча выступлений, утренники, девчонки все студентки, небогатые, нужно подзаработать. Так мы узнаём случайно, что он им говорил, например: «Я тебе, Леночка, дам роль снегурочки, если ты со мной переспишь».

Я сделал круглые глаза, а Гоша подытожил:

— Поэтому – мочить.

И мы опять вжимаемся в кресла от стыда, отводим взгляд, чтобы не встретиться с Валеричем. Но мне пришлось встретиться, через полчаса.

Мы как-то с Пахой смылись снова курить, а потом когда вернулись, все уже выпустили пар и расползались из зала пить водку в кафешке, комнате со столиками и чайником. Чем закончился разговор, мы не знали. Но затевалось всё, чтобы выгнать Валерича.

Мы с Пахой долбанули сначала скромно, потом долбанули ещё, потом появилась Даша, и они с Пахой пропали. А я снова пошел курить и увидел Валерича и ещё какого-то парня, вроде, тоже актера, но не из сегодняшнего спектакля. Они сидели на диванчике в коридоре, было узко, и нужно было повернуться боком, чтобы пройти. Парень был уже кривой и смотрел на Валерича стеклянными преданными глазами.

Я развернулся к ним лицом, чтобы проскользнуть, и тут режиссёр обратился ко мне, первый раз за год, наверное. После того случая с бутылкой он меня не замечал.

А теперь смотрит снизу вверх и говорит:

— Вот Сашенька, вот, так получается, — горько так говорит, беззащитно как-то.

Парень со стеклянными глазами заскулил что-то ободряющее, я промычал что-то в том же духе, типа «держитесь» и смылся из театра, с радостью, и почти до утра догонялся пивом по центру города.

В понедельник Паха на ленте шёпотом рассказал, как проснулся после премьеры в квартире Даши, «и при свете всё такое грязное показалось, противное. Она уже ушла, прикинь. Я пулей домой и мылся час».

А я слушал, ухмылялся и завидовал. Вот счастливец. А через месяц я поехал работать в пионерлагерь, там у меня появилась Гулька, и я уже не завидовал. Никогда. Осталось только воспоминание о Валериче, жалость и стыд. Сейчас бы сказали «кринж», но тогда мы такого слова не знали.

Этический парадокс вагонетки или «кого давить?»

Этический парадокс вагонетки, это когда вы машинист поезда, который мчится к развилке, а после развилки на одной ветке лежит один привязанный к рельсам человек, а на другой много привязанных людей. Остановить поезд нельзя, нужно решить, кого давить: одного или много.

Рассказ «Головняки» я написал на курсе «Как писать фантастику» от школы LitBand. Задание было пофантазировать на тему этого известного «парадокса вагонетки».

В исходной формулировке парадокса, оказывается, на путях были не привязанные люди, а дорожные рабочие. Так что вариант поведения «кричать, сигналить, чтоб разбежались» — это не шутка. Тут не обязательно сразу брать на себя роль вершителя судеб. Это важно. Позволить человеку отреагировать не как демиургу, а по-человечески. Поэтому в ходе эксперимента можно посчитать не только, сколько испытуемых решили давить одного, сколько — много, а сколько, не приняли никакого решения, но и сколько испытуемых и как быстро приняли на себя роль господа Б-га.

Кроме того, дорожные рабочие на путях реалистичнее привязанных жертв.

В варианте «Вагонетки», который пошёл в массы (с привязанными), любое решение машиниста — катастрофа. Есть ещё одна версия парадокса, называется «столкни толстяка», тут вообще мрак и энтропия.

Однако в литературе есть сюжет, когда чудовищный выбор вознаграждается. Это «Уходящие из Омеласа» Урсулы ле Гуин.Так что «Головняки» — это вариация на тему вариации. По-нашему, по-бразильски.

Сроки сдачи задания я, будучи верен себе, про[пусти]л, потому история рассказана в лоб, без иносказаний: бродяге предлагают принять участие в VR эксперименте с вагонеткой. Участие в эксперименте щедро оплачивается.

Особенности текста: странное оформление диалогов подсмотрено в романе Iain Raid «Foe». Не уверен, что правильно понимаю смысл приёма, но если по-простому, кажется, что слова собеседника, которые не оформлены пунктуацией, как будто звучат в голове у персонажа, прямая речь которого оформлена нормально. Такая несобственно прямая речь в диалоге. Каково, а! 🙂

Чтобы прочесть рассказ «Головняки», жмите ссылку.

Головняки

Мне головняки не нужны. Я им так сразу и сказал: я себе мозги ерундой забивать не стану. Поэтому давайте без этой психологии вашей. Какие у меня есть варианты?

И всё.

А этот, очкастый в белом халате поморщился, вроде как «сколько можно объяснять»:

— Повторяю: это совершенно безопасный эксперимент, просто виртуальная симуляция, но на девянсто девять процентов достоверная. То есть, вы чувствуете рычаг, когда его касаетесь, слышите шум поезда, ветер в лесу, солнышко припекает. Когда поезд проезжает мимо вас, сильный удар горячего воздуха, все как в реальной жизни.

Я смотрю на него, киваю и улыбаюсь. Ну, продолжайте.​ А всё остальное?

— И все остальное тоже, конечно же, натуральное: крики, хруст костей, может вам лицо кровью забрызгает, виртуальной, конечно, но всё таки… Поверьте, за такие деньги нам нужно, чтобы решение вы принимали в максимально достоверной обстановке.

Я киваю, улыбаюсь шире. Нет, не про то я вас, дорогой​ профессор, переспрашиваю. Это я всё понял, что рожу мне всю кровью зальет, вы мне скажите еще раз варианты.

Он морщится сильнее, так и готов на меня наорать, вот уж полчаса со мною толкует, но держится:

— Повторяю, постарайтесь понять: за любое решение вы получаете полторы тысячи долларов: выбираете убить десять человек – полторы тысячи, одного – полторы, ничего не делаете – тоже полторы.

Вот тут я прямо не удержался и подмигнул профессору. Вот можно про последний вариант еще потолковать, а? Если я не буду смотреть на всю эту канитель, а как поезд увижу, развернусь и в лесок, уши зажму и отсижусь, пока не закончится? А?

Очкастый хмыкнул, тоже мне, думает, наверное, умник нашелся. А я да, я не дурак, я себе голову забивать не стану.

Очкастый говорит:

— То, что вы описываете, равносильно третьему варианту.

Тогда я прямо ахнул:

— Да ну, то есть за то, что я ничего не сделаю, и даже видеть этого не буду – полторы тыщи зелёных?

Тут очкастый посмотрел на меня так внимательно, улыбнулся:

— Но вы же будете знать, — нехорошо так улыбнулся, — вы же будете знать, что там произошло.

Да вы не беспокойтесь, говорю, и хлоп его по плечу в белом халате, мне головняки ни к чему, я себе мозги забивать…

— Да ладно, слышали, — оборвал очкастый,​ — ну, готовы? Только тряпье это свое тут снимите, вам выдадут одежду.

Я? Готов? Конечно, я готов. Я уж про себя и деньги получил, и уже нажрался от пуза – первый раз за месяц, и Ваське Косому инвалидную коляску подлатал и уж качу на электричке к Марусе моей в Слизнево. Приезжаю такой весь респектный. Вот, скажу, никакой теперь не бомж! А, да в баню нужно сходить… Дураки, за что деньги готовы отдавать. За ничего, за пшик. Буду я себе голову забивать. Ждите, да.

***

Эхо железного щелчка утонуло в ватной тишине. Вспышка, затем свет стал медленно тускнеть. Николай потихоньку открыл зажмуренные глаза.

Яркий летний день. Голубое небо, пара белых облачков. Солнце сверху, но глаза не слепит и не жарит, а так, припекает приятно. Впереди зеленая опушка леса, дальше поле, картошка, что ли растет. Все натурально, и руки мои, и запах, и ветер по щекам.

Ну профессу-ура!

Николай стоял у железнодорожного полотна, почти касаясь носками ботинок промасленных деревянных шпал. Железной дорогой пахнет. Скорей бы конец уже, поеду к Марусе моей по железной дороге.

Он услышал стон и вздрогнул. Прямо перед ним рельсы раздваивались, из земли торчал стрелочный рычаг, и чуть поодаль справа на каждой ветке лежали люди: на одной ветке – один человек, мужчина, а на другой несколько, мужчины и женщины. Николай посчитал глазами раз, два… точно – десять, пять мужиков, пять баб через одного. Вот же профессора зверюги.

Люди были связаны по рукам и ногам, рты были также перемотаны до носов широкими тряпками. Люди дёргали телами, стонали, мычали и с мольбой, со слезами смотрели на Николая. Мужчина, лежащий в одиночестве, не стонал и мычал, а просто смотрел, жалобно, обречённо.

Вдалеке, отдаваясь эхом, раздался свисток, Николай увидел приближающийся поезд. В том месте, где раздваивалось железнодорожное полотно, что-то лязгнуло, и стрелочные остряки заходили туда-сюда в им одним понятном ритме. Какое слово сказал очкастый? Рандомно? Да, именно так, вот зверюга. А я не буду смотреть на это.

Стук поезда становился все сильнее, люди на рельсах застонали громче. Даже одинокий мужчина стал подёргиваться и подавать голос.

— Звиняйте, ребята, это уже без меня.

Николай перепрыгнул через рельсы, прошуршал по гравию и нырнул в кусты, замер, слушая, как колотится сердце, и именно в тот момент, когда поезд на страшной скорости влетел на развилку.

Истошные крики, визг, хруст и хлюпание. Затем вспыхнул свет. Николай снова стоял в лаборатории, и очкастый «профессор» протягивал ему какую-то бумагу:

— Всё, результат зафиксирован. Вот квитанция, в кассе получите гонорар.

— И вам не хворать, адьез!

Вот дуралеи, за что деньги платят.

Николай шел по коридору,​ ориентируясь по стрелкам на стенах. Я же ничего не сделал. Все равно им кирдык, или одному или десятерым.

Он просунул квитанцию в узкое окошко, как в железнодорожных кассах:

— Вот барышня.

Барышня за решёткой солнышком расправила квитанцию на столе, звякнула сейфом и, послюнявив пальцы, начала отсчитывать купюры. Николай стоял глядя на мелькание зелёных пятидолларовых.

И вдруг.

«Но вы же будете знать, что там произошло»

Голос и ухмылка очкастого вдруг всплыли в голове и застыли. Ни сдвинуть, ни стряхнуть.

— Погодите, стойте!

Николай попятился, помчался по лестнице вверх, обратно по коридорам в лабораторию. Где он, где очкастый, в белых халатах все одинаковые. Вот он.

— Послушайте, а что…

Это вы, зачем вы вернулись? Эксперимент закончен.

— А куда пошел поезд? Одного или десятерых?

Это неизвестно. Мы фиксируем вашу реакцию. А поскольку вы не видели, куда пошел поезд, мы тоже этого не знаем.

— Но они же орали.

Да, все верно, вы это слышали, и это было зафиксировано.

— А если бы я остался? Может там можно было камень засунуть в остряки, чтобы поезд сошел с рельсов.

Мы этого не знаем.

— Или попробовать отвязать. Была же у меня минута, была?

Очкастый молчал, поблескивая осками, и как будто насмешливо кривил рот.

Николай почувствовал, что его мутит. В его голове поезд с шипением и грохотом рассекал надвое десятерых человек, оставляя кровавое месиво. А потом одного привязаннго мужчину.

И снова, и снова..

— Ну за что деньги то? За что вы мне хотите дать деньги?

За выбор. Вы сделали выбор. Вы делаете выбор и идете домой. От вас ничего не зависит. Вы знаете, что кто-то сейчас умрет, но вы ничего не можете сделать, от вас ничего не зависит, и вы идёте мимо, и живёте дальше. Что бы вы ни сделали, вы продолжаете жить. Ведь это самая ценная награда – жить дальше. Почувствуйте её, вот она награда.

Николай выпучил глаза, замахал руками и бросился вон из лаборатории.

***

— И что? Неужто не взял деньги? Отказался.

Васька Косой хлебнул спирта из пластиковой бутылки и закашлялся. Лицо его было как будто скомканное в отблесках костра, освещавшего кусок подворотни за церковью в центре города.

— Нет, не взял.

Николай тоже хлебнул из бутылки, почувствовал горячее в животе и лег на скамейку, глядя в звездное небо.

К чему мне эти головняки? Я себе мозги ерундой забивать не стану. Нашли дурака.

Рассказ написан на курсе литературной мастерской LitBand «Как писать фантастику, теория и практика» в 2021 году. Про смысл рассказа и про «парадокс вагонетки» я написал тут.

Рассказ про два письма

Одиннадцатого января Коля не купил пакет мандаринов и в офис не поехал. Зачем коллег дразнить? После Нового года все сонные, похмельные. А тут является весёлый отпускник: «Что, не ждали?!» – и бац мандаринами по столу. Все только злиться будут. «Не пойду», — решил Коля. Правильно Надя сказала, что надо брать отпуск после Нового года, а не до. Все же будут стараться добежать, доделать, доуспеть, отчёты-шматчёты.

– Уйдёшь до – будешь на телефоне каждый божий день, я тебе говорю. Задолбают.

Коля почесал взмокший затылок – он только что притащил ёлку из подвала, – и согласился.

Тридцать первого в офисе был сокращённый день. С утра треснули коньяку и до двенадцати чесали за жизнь. Телефоны почти не звонили, а в почте — только дурацкие поздравления.

Когда вышли с работы, город был тёмен и скучен. Вместо пошлой, но радостной новогодней иллюминации уже второй год только замотанные одинаковыми жёлтыми гирляндами верхушки столбов. Задумывалось стильно, а выглядит как шеренга факелов, уходящая за горизонт. Мрачно.

Кабаки были закрыты, придавил мороз, и улицы уже с восьми вечера опустели.

Коля съездил за тёщей, привёз, поели салатов, потом — ближе к одиннадцати — отвёз её обратно домой и вернулся аккурат к президенту, уже невыносимо мечтая выпить. Жена уложила детей, но они ещё не спали, ворочались, поэтому пришлось сидеть в темноте, тянуть шампанское, щурясь на мигающую ёлку, и прислушиваться к бормотанию телевизора.

Утром первого января Коля пошёл прогревать машину, нагазовал флягу конденсата, взволновался, решил, что надо ходить греться чаще, и тут почувствовал, что в горле першит. Дома навернул кофе, вроде отпустило.

Он перетащил на кухню ноутбук и принялся за рассказ.

Семейство спало до часу дня, так что Коля успел написать тысячу слов. Он так и планировал — начать прямо первого, чтобы без авралов и дедлайнов, – этих хватает на работе, – закончить к концу праздников и спокойно ждать пятнадцатого января, когда начнётся приём работ на конкурс.

Но проснулась семья, в горле снова зацарапало, а к вечеру пропал голос, и неделя прошла в горизонтальном положении. Утром и вечером Коля только натягивал штаны поверх штанов и тащился прогревать «Туксон». На улице он нюхал гарь, плевался, глядя на реку в клубах пара. Всю неделю стоял мороз под сорок и висела дымка — черт бы её побрал. Вернувшись домой, Коля забивался в кровать, чтоб никого не заразить, и пялился в сериал. О рассказе не могло быть и речи. Для рассказа нужна ясная голова.

Через неделю он выздоровел. И ура — ему не нужно на работу. Он решил не показываться в офисе с мандаринами, поднялся одиннадцатого в полпятого утра, сбегал проведать «Туксон», наварил кофейной бурды с имбирём и мёдом, прочитал начало рассказа – те самые тыщу слов – и сник. Нет, до пятнадцатого это не закончить. Тут же ни черта ещё не написано, только экспозиция, и ту надо переписывать заново.

А в голове всё было красиво. Виделся такой хоррор расёмон, с тремя, нет, четырьмя историями от первого лица, включая хтоническую тварь — тоже от первого лица. Нет, если делать, как следует, нужен месяц, а может два. И без дедлайна.

В общем, Коля пал духом, но у него все-таки отпуск, и у жены занятия ещё не начались, и дети, о чудо, не болели, поэтому нужно было срочно проводить старшего в школу, младшую сдать в садик и безудержно веселиться.

Они так и сделали: всех сдали-проводили, закутались шарфами до глаз и пошли куда-нибудь завтракать.

Лифт на девятом этаже как обычно капризничал, мигал красными кнопками, с трудом соображая, раза по три с лязгом открывал и закрывал двери. Коля в таких случаях обычно злился и потел, но теперь равнодушно ждал, когда психованные двери успокоятся. Он думал про ненаписанный рассказ.

Во дворе было пустынно, вороны наблюдали с голых деревьев. Прямоугольные пятна на снегу после уехавших на работу машин были похожи на чёрные ямы. Несколько закутанных фигур с завистью покосились на гуляющую пару и устремились дальше по делам.

Коля вспомнил про недавно открывшуюся кофейню, где раньше был магазин со странным названием «Антифлирт»: крыльцо с кручёными железными перилами, окна с прозрачным тюлем тепло светились по вечерам, когда идёшь с работы, сквозь стекло видны стеллажи с тканями и платья на вешалках — магазин-ателье очень модной одежды.

«Ты когда-нибудь видел, чтобы из этого магазина кто-то выходил или входил?» – спрашивала жена, и Коля всегда мотал головой и улыбался, но каждый раз от этого вопроса почему-то становилось тревожно. В самом деле: ни разу — никого. Красивая деревянная дверь со стеклянным верхом ни разу не открылась у него на глазах, и даже когда за окнами горел свет, внутри никого не было. Никто не резал ткани на широком столе со вделанной по краю алюминиевой линейкой, никто не суетился перед вешалкой с длинным платьем из толстой, как будто шторной ткани.

И вот на двери появилась надпись «Аренда», которая сменилась непримечательной вывеской, а вешалки – столиками и книжными шкафами.

Коля предложил обследовать новую кофейню, Надя согласилась:

– Давай туда пойдём. Окажется дрянь — хоть будем знать. А ты чего такой грустный?

– Да рассказ, понимаешь…

Пока они пробирались по пустой заснеженной улице к теплу и кофе, Коля рассказал, что конкурс начинается через неделю, а рассказ совсем не готов («В разбитом состоянии, понимаешь?»), и что надо будет гнать и писать быстро, а ему не хочется… Он трещал и трещал, пока на крыльце кофейни не заметил, что Надя заметно поскучнела, и он решил заткнуться:

– Да и черт с ним, придумаю что-нибудь маленькое. Или вообще не буду участвовать, – и чмокнул жену в нос.

– Вот это правильно, не порть себе отпуск.

Кофейня была пуста. Они кивнули сонной девушке за прилавком. Пахло хвойным ароматизатором и мытыми полами, в динамике играл какой-то джаз, в углу сбоку — большой экран телевизора мелькал новостями. За стеклом бесшумно проплывали машины, редкие прохожие заглядывали в окно, но ни звука не долетало с улицы.

Они заказали кофе, и Надя стала смотреть немое кино за окном. Коля потянулся к стеллажу с книгами, схватил первую попавшуюся и шлёпнул на стол:

– Уилки Коллинз, «Женщина в белом». Пять рублей. Потрясающе. Пять, понимаешь? Я это кино смотрел по телеку в детстве, страшно было.

– А я читала.

– А я – нет. Я вообще мало читал, никакую эту беллетристику в детстве не читал, ни «Три мушкетёра», ни Жюля Верна.

– Ну и как же ты можешь быть писателем после этого, – усмехнулась жена. Эта фраза была в их семье почти ритуальной.

– У меня, наверное, какая-то форма шизофрении, я на первой же странице погружаюсь в детали, стараюсь всё понять, найти на карте, в энциклопедии, устаю и застреваю.

– Ты псих. Кругом одни психи.

– Зато я зачем-то всего Достоевского ещё в школе прочитал, тогда-то кукуху и свернул себе, наверное. О, смотри – письма!

Между шершавыми страницами книги лежали два жёлтых конверта, надписанные один синей, другой — красной ручкой. На конвертах – рисуночки простым карандашом, лесенки какие-то, двери. Видимо, письма долго лежали у получателя где-то на столе, и он машинально чертил по ним карандашом.

– Не чертил, а чертила: письма для женщины, Риммы Никитичны, смотри на конвертах. Какой-нибудь бабушки библиотеку перенесли в кофейню, как была, вместе с письмами. А бабушки-то уже нет, наверное.

Коля не слушал, он ужасно обрадовался находке. Не стесняясь, выдернул из первого конверта жёлтый лист с неровными краями и стал читать вслух, запинаясь, с трудом разбирая почерк. Надя только успела сделать глазами и рукой «не надо», но было уже поздно.

Римма, здравствуй!

С приветом, Прохор. Извини, что долго не писал. Потому что писать особо нечего. Всё идёт по-прежнему, без особых изменений. Жив-здоров, больше ничего не надо. Писем нет ни от кого. Немного о себе: живу помаленьку, больше время уходит на даче. Потому что лето очень жаркое, даже трава и та посохла, вот и бегаю каждый день, а иногда и там ночую. Нынче на даче, можно сказать, неважно. Огурчики только поспели, садил четыре раза по пять по десять штук, сейчас уже свои растут. Помидоры средние, моркови взошло штук десять, свёкла тоже штук десять-пятнадцать. Лук плохой, так что буду без луку, только что из магазина. Сеянка тоже плохая. Перец средний, уже собираю понемногу. Кабачки зреют, капуста, вроде, поднимается, чесноку тоже почти нет. Вот такое моё в огороде; в саду вишни собрал пять вёдер, ещё будет ведра полтора несобранной. Смородина неважная, слива хорошо, яблоки средние и ранетка такая же. Наготовил варенья, смородины девять литров, вишни девять литров, малины шесть литров, крыжовника литр, виктории литр, ещё немножко сготовлю из яблок и ранеток, да облепихи, и хватит.

Но вот, что я и хотел тебе сообщить о своей жизни.

Две недели тому назад шёл с дачи, и уже возле дома запнулся, упал, разбил грудь, провалялся два дня, но надо итти на дачу. Собрался, пошёл помаленьку, там ночевал, стало полегче. Вечером пошёл домой. Но сейчас всё хорошо, хотя глубоко вздохнуть или кашлянуть – чувствительно, но всё пройдёт. Пиши, как ты поживаешь, как твоё здоровье. У меня вроде всё, писать особо нечего. Написал тебе всё, что заготовил, остаётся овощей заготовить.

Пока всё, привет Петру.

Привет от нас всех.

С приветом…

И дальше аккуратная, замысловатая подпись с подчёркиванием, дата, а ниже узор по клеточкам, как будто автор, закончив письмо, задумался и машинально водил ручкой по листу.

Если во время чтения первого письма Коля хоть сдержанно, но веселился от бесконечного тщательного перечисления дачных заготовок, думая что-то смутное про маленького человека, сибирский буддизм, истлевшую стеснительную старческую любовь; думал, как Римма, прочитав про болезнь, начинает плакать, решит назавтра идти на почту и звонить, а потом успокоится — ведь он же написал, что всё прошло и пройдёт; как она умиляется, читая бесконечный перечень овощей и ягод… – если над первым письмом он посмеивался, то, читая второе, сверкал глазами, прерывался, чтобы значительно взглянуть на Надю, которая уже осторожно потягивала горячий кофе, и произносил «во сюжет-то, это же сюжет!»

Это был один лист в клетку, аккуратно вырванный и сложенный пополам. Написано красной ручкой, крупным размашистым почерком. Без больших букв и запятых. Кое-где видно погрешности раньше наверняка очень красивого почерка.

римма здравствуй!

с приветом ната. письмо твоё получила большое спасибо. всё моё настроение пало духом. ни с того ни с сего давление 180 на 110. диагноз неврологическая гипертония второй степени. мне кажется это что-то страшное тошнит голова болит и ещё что-то с почками. сдаю анализы ничем пока почти не лечат. я все-таки думаю я наверное болею только через моего дурака. нервы мотает на всю катушку сейчас не пьет не знаю на сколько прекратил а обращение гораздо хуже чем у пьяного. невозможно с ним жить по-настоящему. вроде не обращаю внимания а ничего не получается. ну буду надеяться. наверно надеждой тоже можно жить. к лету посмотрим что будет дальше. может быть мне шить нельзя из-за этого давления. не знаю, ты веришь или нет суевериям. у меня бывает часто только к плохому вроде домового. как только заболеть видела на моей койке женщину оскаленную – и я конечно кричала от ужаса – и две кучи тараканов. и на следующий день сразу заболела. крепись сама. одна живущая ты нервы сохраняешь лучше чем с пьяницей. конечно тоже трудно но не труднее.

целую ната

Когда они вышли из кофейни, Коля радостно думал, что наконец-то нашел сюжет для своего рассказ. Теперь всё получится, всё сложится. Нужно было только придумать концовку, развязку, к чему это всё.

Два письма не отпускали его весь день.

Надя пошла по магазинам, проведать маму, «и вообще, Наташка звала», а Коля вынул из шкафа пылесос и принялся за уборку.

Что можно из этого сочинить?

Первое, что приходит в голову, когда читаешь письмо мужчины – это шпионский шифр. Ну да. Все эти перечисления: пять банок того, три другого, это же прямо шифровка: пять гаубиц, три катюши. А ещё два взвода неприятеля залегли на высоте. Или нет: пять поворотов направо, три налево, и вот она – секретная база подводных лодок.

Но это другой жанр, можно заморочиться, накрутить мистики, но нет, не цепляет.

Он мысленно запечатал идею в коробку, повесил ярлычок «весело», чтобы не забыть и потом к ней вернуться, и засунул коробку в шкаф вместе с пылесосом.

Полы в квартире блестели, освещаемые морозным солнцем. Пахло опрятным мандариновым Новым годом.

Следующим по плану был диван, который давно надо было починить: он перестал раскладываться, хотя должен.

Коля принялся развинчивать диван, размышляя, что эти Ната и Прохор, они – муж и жена. Что Прохор, этот тот самый «пьющий дурак», который теперь завязал и мучает Нату как-то ещё сильнее чем, когда пил.

После таких размышлений связь между письмами приобрела приятную странность: живут под одной крышей, пишут в тайне друг от друга одной и той же женщине Римме. При этом в письме Прохора ни слова про Нату, которую он истязает, только перечисление дачных подвигов.

Может, он убил её? И это последнее письмо приходит к Римме от Наты, когда та уже лежит в луже крови. На даче.

Точно. Тогда нужно больше писем. Это будет рассказ в письмах. Письма три-четыре от Наты и столько же — от Прохора. И из писем должно стать понятно – как-то намёками, непрямо, – что он пил, потом завязал, потом убил и похоронил. На даче похоронил. Урожай собрал, варенья наварил и закопал. А упал и грудью ударился специально, для алиби. И в первых письмах он сначала упоминает жену, ругает, правда, но пишет о ней. А в последних: о жене – ничего. Да. И закончить рассказ письмом самой Риммы:

Прохор, что с Натой? Она перестала писать, прости, что я не говорила, но, да, она мне писала, сама. И ты перестал о ней вдруг говорить? Что с ней?

Нет. Тоже не то. Мистики нет. Кровища есть, причём такая, бытовая, стариковская, с вареньем, дачей и гипертонией. Но не страшно. И вообще, кто придумал этот чёртов механизм? Не подлезешь никак. Коля по плечо засовывал руку под диван, морщился и скалил зубы, но у него никак не получалось запихать перекосившееся колёсико в рельсу.

Коля пыхтел, потел и сердился.

А ведь самое страшное уже есть в самом письме Наты. Ну да. Вот эта «оскаленная женщина». Безумно чёткое описание. Два слова, не придумаешь нарочно. Кто она такая?..

Так вот, нужно мистику, страх.

Он потянулся изо всех сил внутрь старого пятнистого монстра, крякнул, нажал: колёсико щёлкнуло и встало на место.

Коля с хрустом распрямил спину и начал складывать инструменты в чехол.

Вот два старика, муж и жена. Они – старики. Жена умирает. Но письма, ей адресованные, продолжают приходить. Она – это Римма. Она сидит дома много лет, возможно, неходячая, и вся её жизнь — это письма, которые она получает от старых друзей и знакомых из далёких городов. Регулярно. Прохор, её бывшая любовь, одинокий старик, пишет про дачу свою. Ната пишет про мужа, пожилого алкаша, и про болезни и страшные сны.

Римма получает письма и улыбается, и плачет от умиления, и чувствует, что она снова бодра. И её муж, тоже старик, который за ней ухаживает, тоже рад, глядя на счастливую жену. Они пьют чай, и Римма читает ему письма. Пьют чай с любимым печеньем Риммы — рогаликами с корицей.

И вот она умирает. Старик-муж безутешен. Сидит около гроба, завтра хоронить. У них нет никого в этом городе, ни детей, ни друзей. Все живут далеко и только пишут письма. Старик сидит около гроба, долго, весь день. Потом спускается во двор вынести мусор и по дороге обратно вынимает из почтового ящика только сегодня пришедшие письма от Прохора и Наты. Он стоит перед распахнутым почтовым ящиком, ему невыносимо больно. Что это? Зачем эти письма? Кому они нужны?

Он поднимается в квартиру. Тихо закрывает дверь, кладёт письма — эти два конверта — на стол рядом с гробом и произносит:

– Вот, Римма, это тебе пришло, – идёт в спальню, валится на кровать и в сон.

В три ночи вскакивает от какого-то шороха. Он крадётся в зал, открывает дверь и видит: его жена Римма стоит, тяжело опершись на стол, и читает письма. Рядом гроб. Он пустой, в нём скомканные тряпки.

Римма смотрит на мужа:

– Почему ты меня не разбудил. Ты же знаешь, как я жду этих писем.

Старик теряет сознание.

Да, хорошо. И что потом? Потом три звёздочки, вот такие:

***

…и дальше тот же старик, та же квартира, но время года другое. Например, Римма умерла зимой, а тут уже лето. Вечер. Умиротворение. Старик пьёт чай на кухне. Перед ним два новых письма на столе. Пустой стол, только крепкий чай в подстаканнике, алюминиевая чайная ложка и два письма на клеёнке со стёртым рисунком.

Старик задумчиво разглядывает письма. Размышляет о Прохоре, о Нате. Прохор ведь был его соперником, а сейчас сопернику уже за семьдесят, но он по-прежнему мотается на дачу и варит варенье. В прошлом году прислал банку с крыжовником. Он усмехается своей живучей ревности. А Ната? Муж-алкаш помер, и тема гипертонии ушла из писем Наты естественным образом.

Старик думает, смотрит в окно, пьёт чай. Спускаются мягкие, тёплые сумерки, густая зелень за окном становится коричневой, замолкают детские голоса во дворе.

Старик смотрит на часы. Уже одиннадцать. Он споласкивает стакан, аккуратно ставит в шкафчик. Затем кипятит чайник на газу, ставит его на стол, на железную подставку. Рядом – пустую чашку и блюдце. В блюдце высыпает из пакета с магазинным ценником печенье — рогалики с корицей. Аккуратно поправляет письма, чтобы одно смотрело из-под другого, а рядом кладёт ножницы. Идёт в спальню, выпивает две таблетки снотворного, ложится и закрывает глаза.

Утром он видит, что чайник стоит на плите, кружка помыта и убрана в шкафчик, а вместо писем на столе только две аккуратно отрезанные от конвертов полоски. В блюдце осталось два рогалика с корицей.

Дальше все плачут.

Дед плачет, баба плачет. Читатели плачут.

Не надо этого.

Коля очнулся и увидел, что лук с морковкой уже нашинкованы. Он пощупал вынутый из морозилки кусок мяса. Уже подтаял, можно резать. Ножи забыл поточить. Так, старший же из школы должен был прийти:

– Серёга! – заорал Коля.

В детской что-то стукнуло и пробурчало. Пришёл, значит.

– Мусор выкинь, – крикнул Коля и добавил наугад, – и хватит жрать чипсы.

В детской опять забурчало, но уже возмущённо.

Вот чучело. Коля улыбнулся и начал резать мясо.

Мясо, да. Никаких слёз. Только мясо…

Надо так:

Старик заглянул в зал. Там на двух табуретках, как и полгода назад, стоял гроб. Красная обивка выцвела, чёрные кружева пожухли, но женщина в гробу была не тронута тлением. Старик поцеловал жену в лоб и, тихо ступая, пошёл в спальню…

Тут читатели опять, возможно, плачут, но уже не все. Можно, конечно, написать, что с покойницей всё же происходят натуралистические метаморфозы. Старик, перед тем как заглянуть в зал, может «привычно зажать нос», но нет, этого тоже не надо.

Мясо в кастрюле заурчало и пряно запахло. Коля закрыл крышку, сделал маленький огонь и уселся по-турецки на полу перед зеркалом.

Или старик в конце звонит Прохору и Нате и говорит, что не надо больше писать писем, Римма умерла. Когда умерла? Да вот, вчера. Старик выходит из переговорного пункта, а на улице – лето. А в начале была зима…

Этот сюжет со всеми возможными финалами Коле понравился больше. Можно было бы начать писать, но запущенная в голове машина уже не хотела останавливаться. Тем более, что здесь не было оскаленной женщины, а этот образ нужно было использовать обязательно.

Тогда так. Ната видит оскаленную женщину и заболевает. И Прохор, перед тем как упасть и разбить грудь, тоже видит оскаленную женщину. Ну, дописать это в письмо. Или не дописывать, но потом обе истории – Наты и Прохора – пересказать от третьего лица, и тогда станет ясно, что он видел ту же оскаленную женщину и упал. Сначала — оба письма в кавычках, от первого лица, а потом те же истории, но уже от третьего.

А оскаленная – это и есть Римма. Её жертвы пишут ей письма. Нормально.

Кто она такая? И почему она оскаленная? «Оскаленная». Зубы…

Может, что-то стоматологическое. Неудачно зубы полечила и обозлилась. Или нет: она – нищая, одинокая пенсионерка. Остросоциальный подтекст.

Да ну…

Коля поморщился. Если ты будешь так размышлять и хохмить, ничего страшного не придумаешь. Ты должен прежде сам испугаться.

Так. Оскаленная. Почему она оскаленная? Может, тут зверь какой-то? А! Может, имеется в виду оскал вампира. Ну да, с двумя жёлтыми клыками. Про вампиров, вроде, нигде не встречал, что они оскаленные. Оскал зверя, да. Но не «оскал вампира». Римма-вампирка, оскаленная женщина.

Уже что-то жуткое защекотало между лопатками, захолодило. И голова заболела, и Коля понял: всё, пора завязывать на сегодня.

За окном ползли сумерки. Коля позвонил Наде. Да, она заберёт малую из садика. Он натянул лыжные штаны, шапку и снуд до глаз и пошёл в магазинчик на углу. Там продавали пиво на разлив, и торчал высокий столик.

Коля встал за столик, не снимая шапки и перчатки с левой руки, а в правой держал холодную кружку чернейшего и плотного, как кисель, портера.

Он сосал пиво, вдыхая кислый и рыбный запах пивнухи, и представлял себе оскаленную женщину. Она какая? В чёрном платье до пола. Или в белом, в сером? Нет, в чёрном. Волосы. Распущенные? Нет, забранные в пучок на затылке. Длинная, тощая. А оскаленная — это как? Только клыки или рот, разорванный до ушей…

Женщина почему-то стояла всё время спиной к Коле – только сутулый силуэт и шишка седых волос, – а потом вдруг поворачивалась и показывала страшный оскал от уха до уха. Вокруг неё клубился дым — неоновый, серый, пурпурный, — из дыма выплывали то гроб на двух табуретках, то кухонный столик перед окном с чашками, письмами и рогаликами, то старик, касающийся сухими губами лба покойницы, то вдруг женщина превращалась в этого старика, и он, стоя к Коле спиной, орудовал на кухне, заваленной помидорами, кабачками, закатывал банки с вишнёвым вареньем, оборачивался к Коле и скалился разорванным от уха до уха ртом, а на голове у него немецкая каска горшком…

Все истории сплелись, завязались в голове в тугой узел, который пульсировал, распирал череп изнутри, давил на мозг, облитый густым портером.

Перед сном Коля ворочался.

Голова, наполненная тягучим серым желе, моталась по мокрой подушке и наконец замерла, сознание выключилось.

Внезапно Коля проснулся и уставился в темноту. Он лежал на боку, и его болтало на матрасе, как будто кто-то раскачивал, толкал из стороны в сторону. Он замер, вытаращил глаза и прислушался. Всё было тихо. Больше не болтало. Он приподнял голову, посмотрел на браслет. Три ночи. В четыре надо машину идти греть, но можно и сейчас. Он осторожно тронул жену. Она глубоко спала. Он потряс сильнее, Надя вздрогнула и открыла глаза.

– Похоже, землетрясение было, – прошептал Коля.

– Какое? Я ничего не почувств… – она закрыла глаза, не закончив фразы.

Коля улыбнулся:

– Я думал, Светка с нами спит и меня в спину пинает, – он хихикнул, но жена уже снова спала.

Коля натянул трусы, вышел в зал, осторожно прикрыл дверь в спальню, и на всякий случай прислушался, нет ли шума на улице и в доме. Если это землетрясение, кто-то обязательно должен ринуться на улицу, на мороз, захлопать дверьми и зашуметь на лестнице. Но вокруг стояла мёртвая тишина.

Натянув одну штанину, он поковылял на кухню, потянулся в темноту, на ощупь нажал кнопку чайника и тут же отдёрнул руку. В синей подсветке чайника лежала обкусанная, оставленная со вчера ватрушка, в которой копошились крупные коричневые тараканы. Коле показалось, он слышит, как тараканы грызут творог. Его затошнило. Он схватил полотенце, накинул на ватрушку, быстро скомкал, стараясь не слушать, как хрустят тараканьи тела, сунул в мусорный пакет, замотал, затянул узлом.

Чёртовы соседи, от них тараканы пришли!

Коля выдохнул и почувствовал, что очень хочет спать. Он был готов, как есть — в одной штанине, — упасть на диван и отключиться.

Машина. Снова замёрзнет. Надо.

Он встряхнулся, натянул вторую штанину, толстовку, куртку, шапку и с полузакрытыми глазами вышел на площадку – с лестницы пахнуло холодом, – закрыл железную дверь квартиры, затем — хлипкую деревянную дверь секции и развернулся к лифту. Тут было тесно: дверь лифта на расстоянии руки от входа в секцию с Колиной квартирой.

Он нажал кнопку. Лифт лязгнул, загудел и пошёл с нижнего этажа не сразу. Опять будет тупить… Коля стоял лицом к двери и ждал, закрыв глаза. Вот сейчас засну и упаду.

Снизу не просто тянуло холодом, а дуло ледяным сквозняком, как будто оставили открытой входную дверь. Но не на девятом же этаже. Коля натянул перчатки.

В тягучей тишине гудел лифт. Коле казалось, что он ждёт уже очень долго. Но тут двери дёрнулись, гудение оборвалось. Тишина. Кнопка вызова погасла, через секунду снова загорелась, и двери со скрежетом разъехались. Точно, с ума сходит лифт.

Коля зашёл внутрь, тяжело навалился спиной на стенку и нажал кнопку первого этажа. Двери закрылись, но тут же разъехались снова. Коля недовольно крякнул и задолбил пальцем по кнопке.

Двери закрылись и снова раскрылись. Сквозь полузакрытые веки Коля смотрел на разъезжающиеся створки и внезапно вздрогнул, стукнувшись затылком.

Перед деревянной дверью, спиной к нему стояла высокая тощая фигура. Женщина. В чёрном длинном пальто, без шапки, жидкие седые волосы забраны в пучок. Она, ссутулившись, склонив голову, ковыряла в замке, острые локти ходили в разные стороны.

– Эй, – крикнул Коля и не услышал своего голоса.

Он сглотнул комок:

– Эй! – он крикнул громче. – Вам чего?

Он сделал шаг вперёд, хлопнул чёрное пальто по плечу. Локти женщины замерли, она обернулась, медленно повернула голову. Только голову, все её тело застыло.

Коля глотнул воздух. Маленькое, в длинных морщинах лицо с узкими глазами глядело на него. Огромный рот растягивался в дикую улыбку от уха до уха, обнажились мелкие заострённые зубы. Звериный оскал.

Оскаленная…

Она пришла к нему. Пришла за ними.

Двери лифта начали закрываться. Коля рванулся разжать створки, но они сдавили пальцы. Лифт поехал вниз. Он выдернул руки. Перчатки остались торчать.

Поездка вниз была очень долгой.

Внизу двери раскрылись. Он жахнул по кнопке девятого этажа. Лифт медленно пополз вверх.

– Ну! Давай!

Он ждал, сжав кулаки.

Лифт замер, двери разъехались. Коля рванул вперёд, цепляясь за дверцы, и врезался плечом в деревянную дверь.

На площадке никого не было.

Послышался писк. Коля обернулся. На полу копошилась и пищала куча усатых тараканов. Опять они. Коля с размаху топнул по куче. Куча хлюпнула, пискнула громче, усатые побежали из-под подошвы. Коля поднял ногу и замер, покачиваясь. Тараканы облепили полуживую крысу со вспоротым животом. Крыса мотала головой, её лысый розовый хвост закручивался червяком.

Пни крысу и унеси из дома письма к чёртовой матери.

Коля пнул крысу, она полетела вниз по лестнице. Он открыл дверь, не с первого раза попав ключом в скважину, влетел в квартиру и замер, затаив дыхание. Внутри было темно и очень тихо. Все спали.

Внезапно Коле почудилось, что если он тихонько проскачет на одной ноге на кухню, увидит: там, на столе лежат письма… На столе? Нет. Он проскачет в зал, и там письма лежат на…

– Ой, вот же дебил!

Коля хлопнул себя по груди. Письма всё это время лежали в пуховике, в наружном кармане.

Беззвучно чертыхаясь, он запер дверь. Ни крысы, ни кровавых следов, ни тараканов на площадке не было. Выглянул вверх и вниз на лестницу. Ни оскаленной, ни крысы.

Коля вывалился в пустой морозный двор, вынул из кармана письма, положил на скамейку напротив подъезда и прижал камнем. Подул ветер, письма затрепетали. Коля постоял немного, плюнул и пошёл прогревать машину.

Промёрзший насквозь «Туксон» стоял за домом на набережной. С реки хлестало ветром так, что немели щеки. Коля запихнулся в машину, крутанул ключ, двигатель застучал, запрыгал и недовольно забормотал. Коля понял, что сейчас он отключится, как будто кто-то сказал ему на ухо: «А сейчас ты уснёшь».

Он успел выкрутить на полную вентилятор, защёлкнуть дверь, откинуть спинку кресла и провалился в беспамятство.

***

Коля проснулся от вибрации телефона. Уже рассвело, от реки шёл густой пар. В машине было жарко, бензобак, ещё вчера полный, — наполовину пуст. Перед глазами замелькали картинки: тараканы, крысы, оскаленная…

– Ну ты где? – голос у Нади был взволнованный, жалобный, – мы уже все проснулись, а тебя нет и нет, а потом по телевизору сказали, что было землетрясение ночью в три, и я вспомнила, что ты меня будил и ушёл, а сейчас уже одиннадцать…

– Да я, это… заснул в машине, представляешь, – Коля приоткрыл дверь, вдохнул морозного воздуха.

– Ну не мудрено, вчера весь день со своим рассказом как зомби, с бешеными глазами, чё-то все суетился, суетился…

– Слушай, – Коля прервал жену, – то есть было землетрясение, на самом деле?

– Да, сказали, что это какие-то, как их… афтершоки из Монголии, вот. Ну иди уже домой.

– Надо заправиться, я почти весь бензин сжёг.

– Ну зайди, поешь и поедешь.

– Да нет, я сначала заправлюсь, заглохнет снова.

– Ну как знаешь.

Коля вылез из машины, обогнул дом, и подошел к запорошенной снегом скамейке на детской площадке. Кусок квадратного бордюрного камня был на месте. Коля осторожно провёл голой рукой вокруг камня, счищая снег. Под камнем ничего не было. Он вытер мокрую руку о пуховик, полез в правый внутренний карман, потом в левый. Писем не было. Коля машинально плюхнулся на скамейку, посидел какое-то время, потом вздрогнул, заморгал и пошёл обратно к машине. Нужно было ехать заправляться.

А через неделю он вышел на работу, и дети начали по очереди болеть, а в уши стали лезть новости про далёкие и близкие беспорядки, митинги и прочие неспокойствия, и зима кружила метелью и морозным туманом, и термометр бесился и плясал от минус сорока до нуля, и страшно болела голова, и Коля ссорился с женой и мирился. Время от времени вспоминалось, как он проснулся от того, что кто-то толкал его в бок, а потом оказалось, что это землетрясение в Монголии, но всё, что было после, ускользало, улетучивалось и наконец затёрлось, затянулось пеленой – исчезло.

…Исчезло. И это финал? Какой же это финал…

Рябая старушечья ручка вынырнула из-за экрана ноутбука, пошарила на блюдце. Рогалики закончились. Римма Никитична выглянула проверить. Точно, закончились. Она сняла очки с толстыми стёклами, поморгала, закрыла ноутбук.

Она была огорчена. И дело не в рогаликах. Рассказ-то неплох, но вот концовочка… Концовочка-то «не стреляет».

Римма Никитична взяла со стола два письма: два аккуратно разрезанных конверта, подписанных один синей, другой — красной ручкой, и пошла, держась за стену, по длинному коридору старой квартиры в спальню, где на трюмо стояла резная шкатулка с письмами от Прохора, Наты и прочих друзей из далёких городов.

«Нет, не стреляет концовочка, — Римма Никитична бережно уложила письма в шкатулку, — значит, в этом году конкурс страшных рассказов проводите без меня».

Она улыбнулась и захлопнула крышку шкатулки.

«Эх, Коля-Николай, подвёл ты меня. Ну, и Бог с тобою. Сама тебе письма эти подсунула, будем вместе выруливать».

Начнём сначала.

Просыпайся, Коля, кто это толкает тебя в бок?

На этом заканчивается «Рассказ про два письма». Если бы не финальный твист, это в общем-то дневниковая запись, о том, что произошло со мной в новогодние каникулы. Картинка из жизни. Этот рассказ я отправлял на отбор в Самую страшную книгу 2022. Если Вы искали интересный рассказ из жизни, и Вам понравилось, поделитесь ссылкой на эту страничку и почитайте, например «Не надо разговаривать с волками», это страшная сказка с японским колоритом. Жмите сюда.

Не надо разговаривать с волками

Микори сидел на дереве уже несколько часов. Руки и ноги окоченели, затекла облепленная снегом спина. Пурга недавно стихла, но снег всё сыпал хлопьями на голову Микори, на покрасневшие руки, на каригину с истёртой байковой подкладкой, которая не спасала от жгучего вечернего мороза. Микори тронул толстую ветку, на которой сидел. Камень, заледеневший камень.

Снег падал сквозь голые ветки на землю, на камни и на чёрные спины волков, сновавших без передышки вокруг дерева. Сверху волки были похожи на жирных червей. Они вились в снежной белизне, выписывали сложные округлые фигуры в сгущавшихся сумерках. Волки поднимали острые морды и скалились на Микори, взрыкивали, выдували из лёгких клубы смрадного пара, и до ноздрей Микори доносилась гадкая пёсья вонь. Он морщился и ждал.

Ничего, уже скоро. Скоро, сестрёнка, скоро, моя Саянэ. Скоро они приведут меня к тебе, а пока – ничего не говори. Главное – молчи. Волки услышат. Они услышат и поймут, и тогда конец. Потому – молчи. Ничего не говори.

Микори сунул за пазуху онемевшую руку и нащупал слева рукоять танто. Короткое лезвие, тонкое как бритва, завёрнуто в два слоя ветоши. Стоит дёрнуть руку наружу, ветошь развернётся сама, упадёт и клинок обнажится. Смертельная нагота заговорённой стали.

А справа за пазухой лежит кое-что ещё. Маленькое, твёрдое и тёплое.

Микори вынул руку и осторожно прикоснулся к груди. Шарить под задубевшим каригину он не смел. Небольшая глиняная чашка, кривенькая и как будто помятая, лежала в мешочке, привязанном бечёвкой к шее Микори, упиралась в ребра и слегка грела.

На месте. Значит, Саянэ ещё жива.

Прошёл ещё час. Невидимое за туманом и ветвями солнце потухло, и бледный диск луны набрал яркости, силы, прорезал тёмный лес и начертил на снегу длинные тени деревьев и чёрных зверей.

Волки замерли, подняли морды и завыли. Задремавший было Микори вздрогнул, чуть не свалился с дерева и ухватился за ветку.

Огромная, закрывающая полнеба луна задрожала. Откуда-то донесся странный звук, похожий на рычание дикого зверя и на вой трубы, созывающей монахов к молитве. Микори вертел головой, до рези в глазах вглядывался в глубину леса, но так ничего и не увидел.

Волки замолчали, обернулись в глубину лесной чащи, которая вздымалась перед ними, поднималась всё выше и выше на холм, и замерли, прислушиваясь.

Кто-то очень большой шел по лесу. Казалось, от его шагов дрожит земля и сама луна качается в небе. Микори встал и обхватил рукам ствол, прижав щеку к ледяному дереву.

С каждым толчком земли волки подпрыгивали, падали набок, поспешно вскакивали и расставляли лапы шире, чтобы удержаться. Деревья вздрагивали, роняли шапки налипшего на ветвях снега. Широкие снежные лепёшки падали на волков, те фыркали, мотали головами и напряжённо всматривались в глубь чащи.

Микори зажмурился, крепко-крепко вцепился в ствол и повторял, как молитву: «Саянэ, Саянэ».

Главное — удержаться, не сорваться с дерева, не упасть. Если волки растерзают его, все старания — зря.

Бабушка кузнеца предупреждала, рассказывала, как всё будет. Но как подготовить смертного к смертельному ужасу?

«Ты должен добежать до середины леса. Когда достигнешь опушки, и первые деревья обожгут тебя холодной тенью, сразу беги. Как только ты переступишь границу леса, волки почуют тебя, но им нужно понять, откуда ты появился. У тебя будет время. Как услышишь вой, поворачивайся, беги по кругу. Волки погонятся за тобой, но они не побегут навстречу и не будут ждать на поляне. Надейся только на свои ноги».

Бабушка опустила глаза и посмотрела на свои колени. Ноги её высохли много лет назад, она не могла ходить и передвигалась по дому на скрипучей деревянной коляске с маленькими деревянными колёсиками на больших гвоздях вместо осей. Её внук Комори сделал эту коляску. Комори был знаменит на всю округу – кузнец и гончар. Жители деревни, и деревни на юге за горами, и деревни на севере за рекой, и дальних деревень – все пользовались вещами, сработанными Комори. Плуги, ножи, серпы, мотыги и мечи родились между молотом и наковальней Комори. А глиняные горшки, чашки и тарелки якисимэ, коричневые, кривые, косые, не похожие одна на другую, но крепкие и выносливые, как железо, Комори лепил и обжигал в печке. Говорили, что он запер в ней небесный огонь.

Сам Комори давно умер. Одни рассказывали, что он сгорел во время пожара в кузнице, другие шептались, что выжил — и его, обожжённого, чёрного как уголь, утащили духи.

Да и про бабушку кузнеца знали наверняка: она была невестой волка, но спаслась. Потому что держала язык за зубами.

Было еще светло, когда Микори вернулся из леса с хворостом. В комнате все было раскидано, ставни разбиты, татами разбросаны. Пахло псиной. Микори крикнул: «Саянэ!» – хотя сразу понял: сестру утащили и кричать смысла нет. Он бросил вязанку посреди комнаты, выскочил на крыльцо, поскользнулся, покрепче запахнул старенькую каригину — начиналась пурга, задул северный ветер, — и помчался к бабушке кузнеца.

«Если твоя Саянэ будет держать язык за зубами, волки её не разгадают».

Бабушка подняла круглое, сморщенное как мятый лист бумаги лицо. Огонь от раскалённого очага падал сбоку, и тень от широких скул скрывала глаза и приплюснутый нос. Микори казалось, что он смотрит на круглую чёрную тарелку с горящими угольками на месте глаз. Он готов был бежать на помощь сестре.

Его бросило в пот: не то от страха, не то от жара – в комнате горел очаг.

Бабушка сделала знак оставаться на месте. Она оттолкнулась жилистой рукой от угла печки, и коляска покатила её в другой угол, к свернутому на полу футону. От духоты мысли Микори путались, скакали как блохи. Как она со своими сухими ногами слезает с коляски и перебирается на футон? Не иначе, духи помогают. В роду кузнецов наверняка все в дружбе с духами. Это точно.

«Волки не простили, что мой внук выковал меч, и унесли Комори, – бабушка запустила руку в складку футона и вынула завёрнутый в тряпицу танто. – Только он справится с Хозяином. Не трать его силу на простых волков. Жди Хозяина и, когда выдастся удобный момент, – действуй. И вот ещё что… – бабушка кузнеца внимательно посмотрела на Микори, – ну-ка, подтолкни меня».

Бабушка показала кривым пальцем в сторону бёбу, что стояла в дальнем конце комнаты. Микори поднялся и начал осторожно толкать коляску, ощущая, что жар в спёртом воздухе становится всё сильнее.

Подкатив коляску, Микори уже собрался отодвинуть ширму, но бабушка проворно схватила его за локоть.

«Стой, сожжёшь руку», – она показала на висящий на бёбу кусок войлока. Микори обмотал им руку, заметил выжженные чёрные пятна на замасленной ткани и раздвинул ширму.

В этой комнате было так жарко, что слезились глаза. Через мгновение промокшая одежда нагрелась, и от неё пошёл пар. Окон в комнате не было. Не видно было и стен. Она казалась необъятной, освещаемая мерцающим светом огня. Микори решил, что попал в раскаленную огненную печь.

В центре комнаты и в самом деле стояла большая печка с широким полукруглым очагом, и его нутро, как огнедышащая пасть, пульсировало, гудело, мерцало и переливалось жаркими, жгучими цветами, всеми оттенками оранжевого, рыжего, коричневого и чёрного. Печка изнутри была разделена надвое горизонтальной полкой. Под полкой огонь облизывал крупные круглые дрова, а сверху, на полке красовались плошки, тарелки и прочая кривая, наскоро слепленная глиняная утварь.

Прямо перед печкой на столике выстроились глиняные чашки. Они стояли в десять или больше рядов, как фишки на доске го.

Микори замер на пороге, жмурясь от пышущей печки, но бабушке явно был привычен этот жар. Она подтолкнула парня в комнату, указала на стол с чашками.

«Вперёд, не бойся. Подставь лицо огню. Не отворачивайся. Все мы когда-то были сделаны из глины. Все мы вышли из огня. Чем сильнее обожжёшься – тем крепче станешь».

Микори опустил глаза и видел только бабушкину макушку, чувствовал, как нестерпимо жжёт голову. Казалось, волосы уже дымятся. Он закрыл глаза и двинулся вперед. Шаг, другой, третий. Он открыл глаза. Бабушка кузнеца, подняв голову, смотрела на него и улыбалась. В её глазах мелькали отблески огня. И тут жар прошёл. Лицо и руки Микори перестали гореть.

«Ну, давай, выбирай свою Саянэ», – бабушка указала на стол, заставленный чашками. Микори с удивлением смотрел на бабушку и не понимал, что ему нужно сделать.

Бабушка обвела рукой стол с чашками:

«Чашки, как люди, нет ни одной, похожей на другую, – старая женщина нахмурилась, – только волки. Волки – все одинаковые. А люди и чашки – разные. У каждой свой изъян и своя красота. Выбери ту, что похожа на твою Саянэ».

Микори оторвал руку от покрытого инеем дерева и тронул куртку. Чашка была на месте. Сестрёнка жива.

От шагов Хозяина волков лес дрожал. Волки подпрыгивали, тыкаясь носами в снег, оступались, валились набок. Хозяин приближался. Микори слышал его громкое хриплое дыхание. Он был уже рядом, ещё пару шагов…

Сосны на краю поляны раздвинулись, как лёгкая ширма, стряхнули снежную пыль с вершин, и огромный волк — высотою с половину сосны — ступая на кривых задних лапах, ломая ветки, шагнул на поляну. Его глаза горели кровью, оскаленная пасть с жёлтыми зубами сочилась едкой слюной, а на голове сидел блестящий золотой горшок.

Хозяин замер на краю поляны и уставился на Микори.

Микори сжал рукоятку меча за пазухой. Интересно, как он до меня доберётся?

Волки засуетились, забегали. Трое чёрных притрусили к дереву и встали вплотную к стволу, прижавшись боками друг к другу. Два других запрыгнули на их спины. Ещё два вскочили на них, потом еще два, и еще. Живая лестница росла, поднималась выше и выше. Волки рычали, фыркали. Нижние скалились и кусали верхних, верхние царапали спины нижних.

У Микори перехватило дыхание. Он поднял голову вверх, в чёрное небо, высматривая ветку, на которую можно подняться, ухватил закоченелыми руками, подтянулся, закинул ноги выше и уселся.

В это время последние волки забрались на самую верхушку башни. Они задирали острые морды, клацали воздух, пробовали встать на задние лапы, рискуя свалиться на землю, но не могли достать Микори.

Раздался страшный рык, запахло падалью. Хозяин волков сделал два шага к дереву и пополз по волчьей башне наверх, широко размахивая лапами, цепляясь за волков, за их морды, за бока. Волчьи спины хрустели под его тяжестью, золотой горшок на голове блестел в свете луны. Вот его кровавые глаза и оскаленная морда всё ближе, всё шире он орудует лапами.

Микори молча смотрел на Хозяина. Рука за пазухой. Меч наготове. Сейчас волк поднимется ещё на одну «ступеньку». Вот, сейчас он занесёт лапу, ухватится за ствол. И ещё выше. Он заносит другую лапу, и вот уже прямо напротив Микори, дышит ему в лицо трупной вонью. Вот он заносит лапу, заслоняя луну.

И тут что-то ослепительное вспыхнуло в лунном свете ярче золотого горшка на голове Хозяина. Меч вынырнул из-за пазухи, промчался наперерез когтистой лапе и прошёл сквозь неё, как сквозь глину.

Хозяин разинул пасть и взвыл, закричал от боли, а из обрубка хлынула чёрная кровь, заливая лицо, руки и куртку Микори.

Отрубленная лапа пролетела над головами волков и упала в снег. Нижние волки, повинуясь инстинкту, рванулись к ней, и вся башня обрушилась с воем и лязгом зубов в испачканный кровью снег.

Хозяин, скуля от боли, упал на землю, звонко стукнувшись горшком о ствол дерева, и, зажав отрубленную лапу другой, целой, криво топая и сотрясая землю, скрылся за деревьями.

Нельзя было упустить его.

Волки забыли про Микори. Они бросились к отрубленной лапе, наскакивая друг на друга, но за несколько шагов от неё замерли, словно перед невидимой прозрачной стеной нурикабэ, завертелись, начали вставать на задние лапы. И тут, как будто вмиг обезумев, они стали набрасываться друг на друга, рвать зубами, и вся поляна стала волчьим побоищем. Дрался каждый против каждого.

«Они не смогут притронуться к лапе Хозяина. Ты должен её забрать».

Микори сунул меч за пояс, прижался спиной к стволу дерева, скользнул вниз в просвет между ветвями, приземлился, присев. Он обогнул свалку дерущихся волков, подхватил тяжёлую, в тёплой крови лапу и устремился в чащу за Хозяином.

Сначала он слышал рычание Хозяина и топот его шагов. Потом рычание стихло, и толчки земли стали слабее. Хозяин бежал быстрее Микори.

Парень мчался, что есть мочи, цепляясь одеждой за кривые сучья. Он закрывал локтем лицо, но это не помогало: его щёки и лоб горели от рваных царапин.

Земля перестала дрожать, рычание Хозяина слилось с ветром в макушках деревьев, исчезло. Всё стихло.

Неужели я его упустил, неужели всё напрасно?

Вдруг за деревьями мелькнул огонёк. Второй. Два окна низенького дома.

Микори побежал быстрее, чувствуя, как ступни липнут к земле, вязнут почти по щиколотку в холодной жиже.

«Болото. Помни: дом Хозяина стоит на болоте, которое никогда не замерзает».

Микори перемахнул через кустарник и оказался около приоткрытой двери. В просвете – мерцающий огонёк. Микори переложил лапу Хозяина в левую руку, вынул из-за пояса танто, ударил дверь ногой и закричал:

– Саянэ! Саянэ!

– Ну чего ты кричишь, Хозяина разбудишь.

Это голос Саянэ. Она жива!

– Где ты, сестрёнка?

– Я здесь.

В дальнем углу просторной комнаты расстеленный футон, загороженный ширмой. Хозяина нигде нет. Нет пятен крови на полу. Если поторопиться, мы успеем убежать.

Микори перескакивает через распахнутую крышку погреба, оказавшись перед кроватью, откидывает бёбу в сторону.

На постели, укрытая одеялом, лежит девушка. Лицо её бледно до синевы. Широко открытые глаза блестят, губы дрожат.

– Саянэ, Саянэ, я пришёл за тобой, – кричит Микори, глаза его наполняются слезами. – Почему ты лежишь, ты больна?

Микори бросается к сестре, наклоняется и в ужасе видит, что по одеялу расползается багровое пятно.

– Что с тобой, волк ранил тебя?

– Нет, всё в порядке, – шепчет Саянэ. – Не надо, не трогай одеяло.

– Но у тебя кровь.

Микори срывает одеяло и отшатывается. У сестры нет руки. Из дрожащего обрубка сочится багровая до черноты жижа.

Красивое, нежное лицо сестры меняется, становится похожим на звериную морду, из её горла вырывается странный, шипящий звук:

– Что это у тебя? Откуда взял?

Сестра, не отрываясь, смотрит на лапу Хозяина, которую Микори продолжает сжимать в руке, — и вдруг взлетает в воздух. Она становится вертикально над постелью, тело её сотрясает дрожь. Бледное лицо становится серым, потом чёрным, обгоревшим. Из-под тонких хакама ползёт чёрная шерсть. Ноги выгибаются назад, ломая суставы, а из-под подушки взлетает золотой горшок и насаживается на голову, как каса.

Над кроватью перед Микори висит в воздухе Хозяин.

Он издаёт страшный рык, бросается на Микори, выбивает из его руки меч, выхватывает отрубленную лапу и ныряет в погреб.

Микори мчится за ним. Краем глаза он замечает в другом углу комнаты огромный молот, горящее горнило и наковальню. Запинается, соскальзывает по ступеням и летит в подпол. В черноту.

– Где моя сестра? Где…

С правой стороны на груди он чувствует холод. По куртке расползается чёрная клякса. Он суёт руку за пазуху, туда, где лежит глиняная чашка, но вместо неё в мешочке – холодная жижа. Микори выдёргивает руку, пальцы и ладонь испачканы чёрной слизью.

Микори кажется, что дыхание его замирает. Он отчаянно трёт липкие руки друг о друга, о каригину, чувствует, что коченеет, но не от холода – от ужаса.

В квадрате света — Саянэ. Она лежит на боку, вывернув голову лицом в потолок, и в открытых глазах мерцает луна. Руки и ноги связаны. Платье разодрано. На теле – следы зубов и когтей.

«Если она будет держать язык за зубами – волки её не разгадают».

– Зачем, зачем ты говорила с волками, сестрёнка, – шепчет Микори.

Крышка погреба с треском захлопывается.

Микори оказывается в душной темноте. За его спиной — рычание Хозяина и пёсий запах.

На этом закончилась страшная японская сказка «Не надо разговаривать с волками». Эту сказку я отправлял на отбор в Самую страшную книгу 2022. Получил много разных рецензий, хороших и весёлых. Если хотите что-нибудь повеселее, почитайте «Как Ёж помог Серёге избавиться от Сапожника».

Как Ёж помог Серёге избавиться от Сапожника

Серёга потом удивлялся, как ему сразу не пришло в голову обратиться за помощью к Ежу. Это же было самое простое, первое, о чём нужно было бы подумать. Но в затравленную, замученную голову Сергея разумные мысли уже давно не стучались.

Он почти месяц толком не спал: стук швейной машинки, удары молотка по болванкам сотрясали его однушку день и ночь, заставляли вибрировать стены. Он устал ругаться с соседями, объясняя, что его жилец работает на дому, но скоро съедет.

– Понимаете, это мой дальний родственник, приехал из деревни и, представляете, прямо вот с поезда сходил и ногу повредил, теперь в гипсе ещё месяц, а он на дому работает, сапожник, понимаете…

– А ну, предъяви сваво соседа, предъяви, – визжала маленькая, толстенькая, в розовом пушистом халате соседка снизу, похожая то ли на собачку, то ли на пушистую свинку, наскакивала на Сергея, рвалась в квартиру.

– Давай, давай, покажи, – вторил ей хриплым басом обтянутый грязной майкой сосед сбоку, возвышаясь рыхлой горой над розовой свинкой.

Из коридора кисло пахло щами и перегаром, и от соседей пахло так же, и Сергей отчаянно пытался закрыть дверь поскорей, чтобы не пускать этот запах в квартиру ни секундой дольше. Он подпирал дверь, увещевал, извинялся и просил, а сам думал: «Ну куда вы лезете, сами же не просыхаете неделями, музыку включаете так, что стены ходуном, а тут, ишь ты, взвились».

– Предъяви, – визжала соседка.

– Предъяви, – басил сосед.

Но предъявить Сапожника не было никакой возможности. Никак нельзя привести их в спальню и указать на чёрное лохматое существо, скрюченное над швейной машинкой. «Вот он, знакомьтесь!» А существо кивнёт обезьяньей мордой, вытащит из зубов слюнявый молоточек и сипло проорёт: «Привет!»

Сергею удалось научить Сапожника нескольким словам, но лучше было не стараться: голос Сапожника оказался такой же, как и он сам: страшный, потусторонний, голос, проникающий мимо ушей сразу в голову.

«Привет!» – заорёт Сапожник.

Что будет, подумать страшно. Розовая свинка завизжит ещё пронзительней, а может, и в обморок свалится, а сосед? Кинется на него, он чёрных ненавидит. А может, и сбежит.

Сапожник выглядит жутко, Сергею непросто было привыкнуть к его облику. И до сих пор не привык, боится смотреть на него, содрогается, встретившись с ним взглядом, а вот теперь ломает голову, как избавиться от него, как выгнать из дома.

Стук прекратился, соседи наконец заткнулись и ушли, недовольно булькая. Вовремя. Сейчас завоняет.

Сергей защёлкнул дверь и начал быстро конопатить её по периметру скотчем с ватой. Скотч был уже наготове – прилеплен к косяку, и Сергей привычно проворно приклеивал другой край к двери. Он уже почти завершил своё дело, стоя на коленях перед дверью, когда в ноздри ударил едкий запах краски. Сапожник закончил очередную пару и принялся выкрашивать сапоги.

Сергей встал, поднял глаза к потолку, потряс рукам в бессильном отчаянии и прошёл в спальню. Его кровать вместе с охапкой нестиранного белья стояла на боку, перевёрнутая, прислонённая к стене. Вся комната была завалена сапогами, туфлями, ботинками, штиблетам, сандалиями разных размеров и расцветок.

Лицом к окну, почти уткнувшись носом в горячую батарею, на перевёрнутом деревянном ящике сидел Сапожник и, кряхтя, высунув кончик языка – Сергей видел его отражение в низком без шторы окне, – выкрашивал ботинок широкой кисточкой, набухшей от блестящей коричневой краски. Стояла едкая химическая вонь. Худое, но жилистое тело, скрюченное почти узлом, в серых промасленных штанах и рубашке сосредоточенно пульсировало. Из-под болтающихся расстёгнутых манжет торчала длинная шерсть, а руки переливались проплешинами чешуи.

Сергей зажал нос, проговорил гнусаво:

– Когда придут за обувью? Скоро в комнате место закончится.

Сапожник повернулся, обезьяний безгубый рот растянулся в улыбку.

– Привет, – проорал он.

Сергей вздрогнул. В ушах зазвенело, он поморщился.

– Да, привет-привет, когда за обувью придут? На кухню не пущу, я там сплю, – Сергей отчаянно ткнул пальцем в дверь кухни.

Сапожник серьёзно посмотрел на Сергея, цокнул языком и запустил свежевыкрашенный ботинок в угол. Осмотрелся, хлопнул чешуйчатыми ладонями. Понятно, материал закончился. Сергей вздохнул и поплёлся на кухню. Смотреть, как Сапожник рожает кожу и нитки, он не мог, к горлу подступала тошнота; он вспомнил, что с утра ничего не ел, а на кухонных часах с бегающими кошачьими глазами было уже шесть вечера.

Сергею стало очень жалко себя. Он посмотрел на грязный матрац на полу, на раковину с грудой посуды, на свой горящий болезненным синим светом ноутбук на маленьком в крошках кухонном столе. Он обхватил себя руками и проглотил горький вздох.

Господи, зачем я взял у него сапоги? Зачем? Лучше бы просто ноги тряпкой обматывал, честное слово.

И тут Сергея осенило.

Ёж.

Да, именно так. Разом и одним словом.

Ёж! Ну, конечно – Ёж.

Вот оно – спасение.

Он перескочил через матрац и валяющиеся на полу пустые консервные банки к окну, нашарил между горшками с засохшими цветами свой телефон и стал искать номер Ежа, поглядывая в мутное окно.

За окном была осень. Улица, густо засыпанная жёлтой листвой, блестела леденеющими лужами. Низкие, не больше двух этажей, дома провинциального городишки хмуро чернели толстыми столетними брёвнами, узкими глухими окнами с покосившимися облупленными ставням. Ветер погнал облака, спустился ниже, ударил в спины прохожих, они подняли воротники и быстрее зашуршали в высокой, по щиколотку, гниющей листве. Домой, домой.

На город тяжело наваливалась ночь.

Сергей поёжился. Ну, нет. Не буду босиком ходить. И сапоги сохраню и этого выгоню. Он почувствовал, как надежда защекотала в груди, затеребила тёплыми детскими пальчиками. Из спальни доносились противные хлюпающие звуки, какое-то шуршание или завывание сквозняка. Сапожник рожал кожу и нитки для обуви.

Сергей усмехнулся и прокричал:

– А чего ты сразу готовые сапоги не рожаешь, а? Время бы экономил.

Хлюпанье на миг замерло, и стены затряслись то ли от стона, то ли от ритмичного крика. Сапожник захохотал. Сергей испугался, что сейчас снова заколотят в дверь соседи, но хохот оборвался и снова началось хлюпанье и свист.

Однако телефона Ежа не было. Сергей проматывал свой бесконечный список контактов, соображая, как мог назвать давнего знакомого. Из богемной юности осталось, может, всего пара имён. Ну вот, Конь, Киса, Пёс. Что за зоопарк у нас был? И как давно я никому из них не звонил?

Сергей кинулся за ноут. Вот страничка Ежа. Вот он, видео какое-то выкладывает. Как же постарел, обрюзг. Плешивая лысина блестит. Да у него всегда была лысина как плешь, только волосы длинные до плеч были гуще. А теперь череп и жидкие пряди на ушах.

Старый опухший человек тускло смотрел на Сергея с экрана, но говорил таким же, как раньше, поскрипывающим, чётким голосом: «Вот, друзья, продолжаю бухать. Теперь ко мне присоединились клопы. Вот, – он задирает чёрную футболку со стёртым хеви-метал принтом и показывает красные прыщи под вислой безволосой грудью, – одолели. Кто знает средство от клопов – буду вечно…»

Ниже снова видео, потом посты: «Пенсию снова задерживают. Живу вашей добротой. Номер карточки…»

Сергей с горечью всматривался в серое лицо. Ёж-Ёж, что с тобой стало. Ты был молод, весел и зол. Ты носил пёструю рубашку и огребал за это от шпаны, которой кишел твой двор, как и все дворы нашего захолустья. Ты устраивал концерты в спортзале школы, ревел в микрофон про космическую несправедливость и уводил с собою каждый раз домой двоих-троих старшеклассниц, и от твоей пёстрой рубашки было тепло. Ты позвал меня к себе показать свою книжку, и, придя, я увидел, что дверь в твою квартиру не запирается и единственная комната вся от угла до угла заполнена широченной кроватью, на которой копошатся трое или четверо детей и лежит девушка в шортиках, футболочке, с томиком Польти в тоненьких пальчиках. Девушка всего лишь чуть-чуть крупнее по размеру ползающих по ней лысых детей в истёртых колготках.

Ты гордо показал мне на девушку и сказал:

– Станислава, – наклонился к уху и прошептал, – моя жена, мать моих детей.

Станислава перевернулась на животик и стала поглядывать на меня, болтая голыми ногами.

Мне стало неловко, и я сказал, что его книжка… что таких полно и зачем писать про чистую любовь, – Станислава, чтобы удобнее устроиться, встала на колени и локти, чуть заметно подмигивая, – зачем про любовь? Писал бы о чем поёшь, остро-социальное что-нибудь.

Ёж слушал и гордо молчал. Ничего ты не понял, дурак, говорили его презрительно сощуренные глаза, лысина и клоки длинных рыжих волос на ушах.

Телефона не было и на страничке Ежа. Сергей ещё покрутился, посмотрел снова видео про клопов.

Стоит ли снова звать этого человека в свою жизнь? В спальне застучала швейная машинка, одновременно заколотил молоток. Сапожник к ночи оживлялся и начинал работать всеми четырьмя руками. В окно ломилась беззвёздная глухая ночь, потянуло жухлой сыростью.

Сергей решительно щёлкнул мышкой и наколотил сообщение: «Ёж, привет! Как жив? Очень нужна твоя помощь».

Ёж ответил моментально.

«Звони».

«Нету телефона, прости дурака. Телефон… – и смайлик с красными от стыда щёчками».

Зелёная точка под фото Ежа пропала. Он ушёл. Вот чудило. Придётся звонить общим знакомым.

Сергей набрал номер.

– Конь, привет, Конь. Сколько лет. Как сам? Играешь?

– Не-ет, – грустный Конь, – куда там, работа.

– Ты классно играл, Конь. Не помнишь? А я помню. «Эй, монгол, веселей, монгол…» Да ладно, не плачь, Конь, ты же – Конь. Дай телефон Ежа?

– Ежа-а-а, – Конь перестал всхлипывать и притих.

– Дай телефон, ты куда пропал?

– Не могу, он не разрешает.

Серёга опешил.

– Что за чушь.

– Вот так, ты же знаешь, что он теперь не носит пёструю рубашку.

– Не знаю. И что?

– И вот. Я могу только его попросить, чтобы он тебе позвонил.

– Да ладно! То есть вот такие церемонии. Что с ним такое? Слушай, я думал он вообще спивается. Страничку его нашёл.

– Нет, что ты, – Сергей почти увидел, как Конь в испуге мотает гривастой головой, хотя какая там грива, столько лет прошло, тоже, наверное, лысый Конь теперь, – нет, это он внешне такой, а он только сильнее стал.

– Ладно, позвони, будь ласков.

– Смотри, тут тема такая: я позвоню сейчас, и если он через пять минут тебя не наберёт, значит не получилось, понял. Ты тогда мне больше не звони, проси ещё кого-нибудь.

– Ну вы идиоты… Бред какой-то. Хорошо.

– Засекай.

И Конь положил трубку.

Сергей подпёр голову и, размышляя об услышанном, стал смотреть в бегающие кошачьи глаза пластикового будильника. Без пяти десять. Значит Ёж стал ещё сильнее. Да, талант не пропьёшь, с годами он только крепчает. А от рубашки он правильно сделал, что избавился. Не гоже Ежу ходить в пёстрой одежде. Сергей поёжился как будто от сквозняка, ему стало не по себе. Зачем он снова зовёт Ежа?

Вот на часах уже десять. Он на всякий случай проверил пропущенные звонки – ничего… – усмехнулся и стал звонить Кисе.

Киса разговаривала так же томно, вальяжно, как и раньше. Только голос стал прокуреннее и хриплее, Киса дымила без передыху. Ежа телефон? Конечно, знаю Ежа телефон, только Ёж строго-настрого… Попросить, чтоб тебе перезвонил? Конечно, могу, только не знаю, стоит ли помогать тебе, забыл совсем, гад, сволочь, не звонишь. Да ты так быстро-то не соглашайся, что ты сволочь, ты же хороший, я знаю. Давай, позвоню Ежу, жди пять минут… Знаешь, да? Ты ж лапочка, умница какой, мурррр…

Господи, полчаса ни о чем. Промурлыкали. Сапожник в спальне молотил уже, похоже, всеми восемью руками. В коридор летели готовые ботинки и босоножки, кухня заполнилась ацетоновой вонью. За стеной заворчал пьяный сосед, сейчас снова припрутся…

Прошло пять минут, звонка нет. Последняя надежда – Пёс.

– Привет, Пёс, как сам….

– Ёж нужен?

Сергей осёкся:

– Ну, да. А откуда…

– Коню и Кисе звонил?

– Да.

– Надо было мне сразу, Ёж теперь только меня слушается.

– Да, но…

Запомни: конь и кошка будут служить новому хозяину, а собака – нет.

– Э-э…

– Жди.

Гудки. И минуты не прошло, как телефон запрыгал по столу. Номер не определён. Сергей схватил трубку, чувствуя потные от волнения ладони:

– Ёж, Ёж, тут такое дело. Привет, Ёж. Ну ты важный теперь. Как там клопы?.. Ой, прости, может, я не должен был, или ты про книжку до сих пор обиделся, так я же так, глупость тогда сморозил…

– Старичок, ты не части, все нормально, – голос Ежа бодрый, молодой, – с клопами – душа в душу, чего и тебе желаю, бродяга. Ты, я слышал, Сапожника, приютил?

– Да… Ну, как приютил, – Сергей почувствовал, как уши начинают гореть, – сапоги надо было, ну… Зима скоро: леденеющие лужи блестят под промозглым осенним солнцем, понимаешь?

– А, то есть босыми ножками-то по землице уже не того, комфорта захотел? Ну и как тебе сейчас живётся, комфортно? – Ёж засмеялся, зазвенел в трубку тот самый голос. Сергей только вздохнул, слов не было.

– Скоро буду.

И наступила тишина.

Сапожник перестал стучать. Сергей слышал, как он слез с ящика и, волоча кривые ноги, прошуршал через горы обуви и возник в коридоре. Маленький, ростом с пятилетнего ребёнка, руки ниже колен упираются в пол.

Он внимательно посмотрел на Сергея.

«Ждёшь кого?»

Сапожник не раскрывал рта. Вопрос возник в голове Сергея сам собой и требовал ответа.

– Да, нет-нет, – испуганно замотал головой Сергей, – иди работай.

Сапожник разинул пасть:

– Э-эх, – проорал он, угрожающие потряс длинным крючковатым пальцем и скрылся в спальне, опять с шуршанием пробрался через наваленные ботинки и уселся на ящик, но уже не стучал. Он тоже ждал.

Прошло полчаса. Такой тишины в доме не было давно. Сергей начал волноваться. Соседи подумают, что он умер вместе с жильцом, и снова придут, чтобы их спасать. Но как только эта мысль начала нервно раскачивать его на табурете, в дверь позвонили. Сергей бросился открывать.

На пороге стоял Ёж. Высокий, выше дверного проёма. В длинном распахнутом кожаном плаще, кожаных штанах, очки с толстыми линзами на пол-лица, шея обмотана белым длинным шарфом с густой бахромой, на голове кожаная шляпа, из-под шляпы – пряди длинных, до плеч, жидких волос; из кармана – горлышко бутылки с пробкой. Всё как в старые-добрые.

– Старичок! – заорал Ёж, разверз объятия, сделал шаг вперёд, забыв наклонить голову, и со всего маху налетел кожаной шляпой на верхнюю перекладину двери. Звук был такой, как будто с одного маху в стену заколотили гвоздь по шляпку. Лицо Ежа удивлённо вытянулось и покраснело, он присел, качнулся назад и, стараясь сохранить равновесие, снова шагнул вперёд, зацепился ногой за шарф, который, волочась по полу, сплёл мёртвую петлю, рухнул на колени и вкатился в прихожую.

Сергей кинулся поднимать Ежа, но тут в спальне истошно застучало и забулькало. Сергей бросил Ежа и ринулся в спальню. По полу катался, булькая, стуча и хохоча, Сапожник. Он выл, клокотал, изрыгал чудовищные рулады утробного хохота.

Сергей почувствовал, что сейчас произошло что-то непоправимое, катастрофа. Он рванул обратно в прихожую.

Ёж сидел на полу, мял трясущимися пальцами кожаную шляпу и, обиженно кривя рот, глядел на Сергея. Глаза его блестели, по красным опухшим щекам струились слёзы. Плешивая голова дёргалась от беззвучных рыданий, клочки рыжих волос трепыхались:

– Не ожидал, старичок, – всхлипнул Ёж, – вот уж не ожидал.

Он кряхтя, скрипя штанами, поднялся на ноги, под плащом оказался тяжёлый круглый живот. По карману, из которого раньше торчала бутылка, расползалось масляно-красное пятно. Ёж поглядел на карман, потом на Сергея, в глазах его блеснула ярость. Он как будто вытянулся, расправил плечи, стал ещё больше.

– И не звони мне больше! – заорал Ёж, развернулся и шагнул в дверь.

Снова раздался глухой стук, как будто заколотили гвоздь. Ёж ухватился за лоб, завыл и скатился по лестнице вниз, вниз.

Хлопнула дверь подъезда. Всё было кончено.

В спальне бесновался Сапожник. Стоял такой грохот, как будто он мячом прыгал по комнате, отскакивая от стен. «Может, от смеха помрёт», – обречённо подумал Сергей и горько усмехнулся.

И тут опять зазвонил мобильник. Сергей поплёлся на кухню.

Это был Пёс. Чего ещё надо?

– Он ушёл?

– Да, ушёл. Ничего не получилось, Сапожник его обсмеял…

– Беги за ним, дурила! – Пёс был сильно взволнован и лаял в трубку.

– Что?

– Беги за ним, слушай, что он будет говорить.

– Что?

– Серёга, бе-еги, он скажет всё, только не тебе, сам себе. Найди его и слушай, как он сам с собой будет бормотать.

Сергей вытаращил глаза, но не стал задавать вопросов. За сегодняшний вечер он разучился удивляться.

Он выскочил на улицу, как был, босиком, в трусах и футболке. Ледяной асфальт обжёг босые ступни. На темной улице никого не было, только в свете одинокого фонаря, шурша по листве, вдаль уходил Ёж.

Сергей побежал за ним, поскальзываясь на склизких листьях. Ледовая корка резала пальцы, и голое тело пронизывал ночной мороз.

Ёж шагал, загребая кипы листьев и выбрасывая их перед собою. В левой руке была зажата шляпа, он размахивал ею, а другая держалась за рассечённый лоб. Сергей почти настиг Ежа и теперь следовал за ним, прижимаясь к стенам домов. Пройдя в такт его шагам несколько метров, он смог различить бормотание Ежа за шелестом листьев:

Из песка – кожу, из масла – дратву и к полудню сшить ичиги. Он не сможет и сбежит. Из песка – кожу, из масла – дратву и к полудню сшить ичиги. Он не сможет и сбежит. Из песка…

Серёга отлепился от стены, но всё ещё скрытый тенью дома, осторожно ускорил шаг и поравнялся с Ежом. Ёж сутулился, шёл, склонив голову, немигающими глазами глядел, как его ботинки месят жёлтую листву, и бормотал как умалишённый:

– Из песка кожу, из масла… И к полудню сшить… Он не сможет…

Серёга закусил губу, подкрался к Ежу вплотную сбоку и прошептал на ухо:

– А к полуночи можно?

Ёж вздрогнул, застыл на месте. Серёга от неожиданности налетел грудью ему на плечо, сморщился от боли. А Ёж, не глядя на его, отлепил руку ото лба – Серёга увидел страшенную синюю шишку – и сказал в темноту:

– Можно, беги. Ещё успеешь.

И вдруг повернулся к Сергею, оскалил зубы и зарычал, быстро-быстро шмыгая носом, а его плешь пошла длинными железными, как вязальные спицы, иглами.

Серёга отшатнулся и помчался домой, оборачиваясь, рискуя налететь на слепой фонарь или припаркованный автомобиль.

Оказавшись в подъезде, он сразу услышал стук, и подвывание сверху лестницы, и вонь краски, которой уже насквозь пропах деревянный дом. После победы над Ежом Сапожник принялся за дело с новой силой.

Серёга прижался замёрзшей спиной и ладонями к батарее, зажмурил глаза и отскочил, только когда прожгло спину. Сделал то же самое с каждой посиневшей ступнёй по очереди и взбежал наверх.

Сапожник сидел, как и прежде, повернувшись обезьяньим лицом к окну, залитый синим светом вдруг вылупившейся луны, и орудовал четырьмя руками, как паук. Он делал сразу две пары ботинок. Одна пара рук сшивала кусочки кожи, другая была проворнее, она уже приколачивала подошву.

Серёга заорал с порога, задыхаясь:

– Эй, Сапожник, я знаю про тебя. Никакой ты не Сапожник!

Паучьи лапы лохматого шимпанзе замерли в воздухе, затем медленно опустились. Сапожник поворачивался к Серёге, скрипя на ящике.

«Почему не Сапожник», – прозвучал в голове Серёги утробный голос.

– Почему? – Серёга заметался, кинулся на кухню, сорвал с холодильника будильник-кошку и снова возник в спальне, тыча трясущимся пальцем в циферблат с половиной двенадцатого.

– Я хочу тебе заказать обувь.

Сапожник сидел неподвижно, как силуэт чёрной куклы на фоне окна, только блестели глаза в темноте.

– Сделай из песка – кожу, из масла – дратву и к полуночи сшей мне ичиги!

Серёга вытаращил глаза и ткнул пальцем в циферблат, так что тот затрещал.

Сапожник, глядя на Сергея в упор сощуренными глазами, медленно поднялся с ящика и вытянул длинные обезьяньи руки в стороны. Рукава масленой рубахи повисли. Длинные руки почти касались противоположных стен. Вслед за первой парой рук Сапожник раскрыл вторую, а затем третью и четвёртую. Никогда он не представал перед Сергеем в таком своём обличье. Сергей, спотыкаясь, чуть не падая, попятился и упёрся спиной в стену, сжимая до боли в ладони часы-кошку.

«Ммм-ммм», – гудение впилось в голову Сергея, пронзило мозг иглой. Это Сапожник гудел в его голове, и от боли из глаз брызнули слёзы.

Неподвижная фигура Сапожника легко качнулась, обезьяньи ступни оторвались от пола, и Сапожник поплыл вверх к потолку. Паучьи лапы тянулись к стенам, гудение усиливалось, Сапожник завис в воздухе посреди комнаты, и вслед за ним вверх поползли ботинки, туфли, которыми, как толстым ковром, был завален пол, и швейная машинка, и ящик, и кровать Сергея – всё поднялось над полом и зависло в воздухе.

Головная боль стала невыносимой. Сергей не слышал ничего, кроме гудения Сапожника, и за пеленой слезящихся глаз видел только страшный, висящий в воздухе силуэт паука-обезьяны. Он боялся вытереть глаза, боялся на долю секунды отвести взгляд, а смотреть боялся ещё больше, но не мог перестать.

Гудение достигло самой высшей жуткой точки. Затряслись стены, и тут Сапожник разинул безгубую пасть, заорал «А-а-а!», вытянул все шесть рук к Сергею и спиной вылетел в окно. Не было ни звона, ни треска, Сапожник прошёл сквозь стекло и завис на улице напротив окна. Вслед за ним в окно полетели ботинки, туфли, сапоги, весь гигантский ворох обуви превратился в поток, в кожаную змею, которая устремилась вслед за Сапожником, прошла сквозь стекло наружу.

И гудение прекратилось. Голову вдруг отпустило и глаза разом высохли.

В мёртвой тишине Сергей увидел висящего на улице напротив окна Сапожника в облаке трепыхающихся ботинок и туфель. «Эх ты», – возникло в голове Сергея, и Сапожник исчез, вместе с роем ботинок, ящиком и швейной машинкой.

В окне медленно падали хлопья снега, маячила чёрная бревенчатая стена противоположного дома, покосившаяся ставня и голые в синеватом свете луны, тоскливые деревья.

Вот так Ёж помог Серёге избавиться от Сапожника.

На этом закончилась загадочная история «Как Ёж помог Серёге избавиться от Сапожника». Этот рассказ я отправлял на отбор в Самую страшную книгу 2022. Если хотите почитать что-нибудь чуть более реалистичное и гораздо более страшное, попробуйте «Рассказ про два письма».

Jungle Dance: «Come On Voodoo Feet»

Вдохновляющий трек был 25 сентября 2021 года у Giles Peterson на BBC Radio 6 Music. В итоге получился бодрый jungle dance.

Эфир ББЦ6 я пропустил, слушал, вроде бы в понедельник по дороге на работу или с работы, не помню. Трек обозначен в плейлисте ББЦ6 «Melvin Van Peebles & Earth, Wind & Fire, Come On Feet». Мелвин Ван Пиблз как раз на днях умер, 89 лет ему было. Ссылки на спотифай в плейлисте ББЦ не было, я подумал, что это какой-то эксклюзив, сыгранный с винила и потому возбудился сильнее, чем мог бы. Уже после творчества, нашёл песню на спотифае, это альбом-саундрек фильма Ван Пиблза, дебютного и самого известного, Sweet Sweetback’s Baadassss Song. В некоторых изданиях название альбома имеет подзаголовок: (An Opera). Альбом записан тогда еще восходящей к славе Earth, Wind & Fire в 1971 году.

Сначала думал, что название и текст песни — это приглашение к танцам, а как узнал, о чем фильм, стало ясно, что ноги убегают, спасаются. WhoSampled выдал три-четыре случая сэмплирования, но там все хип-хоп и выдраны кусочки с текстом. А меня больше зацепила фраза духовой секции, такая летящая, стремительная, прямо музыка для бега. Всего три ноты со снэром в первую долю и характерным басом. Дальше важно: в 1970 и 1971 годах, в первом многочисленном составе EW&F (аж 10 человек) за духовую секцию отвечали: Leslie Drayton (труба), Chester Washington (тенор саксофон, хотя вики говорит, что сначала он играл на reeds) и Alex Thomas (тромбон). У Лесли есть своя дискография, разнообразная, фанк, smooth jazz, и свежак 2020 года, очень мягонький. Честер играет на саксофоне, на альбоме 1995 года «Floating with the Dolphins» час с лишним соло (!) саксофона с реверберацией и человеческой мелодикой. Шик. К стати я — «один человек за месяц», который потрогал этот альбом на спотифае. Приятно. И последний Алек(андер) Томас: сольников у него, похоже нет, зато записался с Эллой Фицджеральд в 1970 году на альбоме с длинным названием Things Aren’t What They Used To Be (And You Better Believe It), а на этом альбоме Элла поет Mas Que Nada и Sunny и другие поп и рок каверы и это о#ительно. Не буду врать, что я прямо слышал там тромбон Алекса Томаса, но вроде пару раз, может быть…

Теперь про сэмпл

Первая идея была насадить его на драм энд бас. Но идея не сработала, не звучало, хотя ДнБ рисунок сохранился в левом ухе с плавающим cutoff фильтром. Именно прямой снэр на первую долю подсказал, что нужно просто сделать прямую бочку, и вспомнилось что-то из The Prodigy, отчетливо, в начале какой-то песни, чистый барабанный рисунок. Пролистал первые три альбома Продиджи, не нашел, начал листать снова и… ну конечно, там, где не думал найти, и пропускал – Voodoo People, барабанный рисунок, который в самом начале присоединяется к гитаре, с бочкой явно из классической драм машины какой-нибудь не 606, а 909, возможно. Рабочий барабан или клэп подобрать не смог, поэтому вытащил прямо из Вуду Пипл, и сам рисунок полностью.

Мастеринг сделан в LANDR, только вод ДнБ басы все таки проваливаются куда-то, в наушниках звучит хорошо, а на колонках – дырки. Ну да ладно, все равно бодренько получилось.

Это ссылка на сам выпуск программы Джайлза Питерсона от 25 сентября 2021 года.

Это вариант с сиренами:

А это без сирен. Этот вариант Ван Пиблс использовал для пьесы Ain’t Supposed to Die a Natural Death:

Еще один трек с классным сэмплом. Жмите ссылку.